Воспоминания - Ю. Бахрушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дни своих наездов в Москву нашим постоянным гостем была Мария Гавриловна Савина.
Как сейчас помню ее сидящей по левую сторону матери за нашим столом, слышу ее гнусавый, тягучий голос. Она обычно покровительственно гладила меня но головке и целовала в лоб. От нее всегда веяло холодком большой барыни. Отец до конца дней считал ее самой умной женщиной, которую он когда-либо встречал. Кроме того, мои родители считали ее замечательной комедийной актрисой.
— Вот поди ж ты! — горячился отец, — такая умная женщина, а лезет в драму и в трагедию! Зачем ей это надо?! Ничего не поделаешь — актриса!
Отец, считавший «Горе от ума» лучшей, но и наиболее актерски трудной комедией русской драматургии, в роли Софьи превыше всех ставил Санину.
Мария Гавриловна была большой поклонницей музея и постоянной вкладчицей в его коллекции. Много первоклассных рисунков и портретов деятелей главным образом Александринского театра было украшено в витринах этикеткой с надписью «Дар Марии Гавриловны Савиной».
Кроме театрально-музейных интересов отца связывали с Савиной дела Театрального общества. На почве этих дел, незадолго до смерти Савиной, у них произошла ссора и объяснение. Расстались они врагами на всю жизнь. Прекратилась их переписка. Савина перестала бывать у нас, но отец продолжал восхищаться се умом, неизменно прибавляя при этом:
— Среди женщин это единственный мой враг! Из-за чего произошла ссора, в чем была ее суть, кто был прав, кто виноват — я не знал, так как отец не любил апрофондировать 4* такие вопросы, но мне почему-то казалось, что он всю жизнь жалел о своей размолвке с Савиной, что ему не хватало ее как собеседницы и корреспондентки.
Высоко чтил отец и другого кита Александринской сцены — К. А. Варламова. Он любил его и как артиста и как человека. Мечта отца была залучить Варламова к себе в музей, но обстоятельства как-то так складывались, что из всех этих попыток ничего не выходило. Все же в конце концов в один погожий зимний день этот визит состоялся.
Помню возбужденно шагающего по кабинету отца, то и дело смотрящего в окно.
— Ты никогда не видал Варламова? — спрашивал он меня, хотя и прекрасно знал сам, что я, четырнадцатилетний мальчишка, никогда нигде его видеть не мог. — Так ты себе и представить не можешь, что это за человек! Это — слон, а не человек. Одна его нога толще тебя всего!..
После некоторого ожидания к подъезду медленно подползли извозчичьи сани, на которых как-то боком, из-за недостатка места, покоилась какая-то бесформенная огромная туша с моложавым, очень розовым лицом, в пушистой шапке с бобровым околышком. Извозчик слез с козел и стал распаковывать привезенное. Варламов с трудом высвободил ноги и перевалил их из кузова саней на мостовую. Наконец, при помощи подбежавшего дворника, его, как архиерея, под руки выгрузили из саней, к великому облегчению как нас, смотревших на эту операцию из окна, так и немногочисленных праздных прохожих, остановившихся на тротуаре поглазеть на редкое зрелище.
Раздевшись и войдя в кабинет, Варламов, по старинному обычаю, расцеловался со всеми присутствующими мужчинами, несмотря на то что большинство из них видел в первый раз.
Музей он смотрел с большим вниманием, подолгу останавливаясь у витрин, где покоились реликвии давно ушедших его старших товарищей. В таких случаях он заметно растрогивался и даже всхлипывал от избытка нахлынувших воспоминаний.
За завтраком он был само обаяние, ведя все время оживленный и остроумный разговор. Хорошо помню, как вдруг он стал рассказывать о маленьком происшествии, которое произошло с ним при поездке из Петербурга в Москву. Как на какой-то станции какой-то мальчишка купил у торговки последние яблоки, а жандарм, которому яблок не хватило, стал их у него отнимать.
При этом рассказе из Варламова вдруг полез актер. Он с таким изумительным мастерством стал изображать всех действующих лиц, их движения, голоса, вставлять реплики наблюдавшей эт сцену публики, что вся картина мгновенно ожила перед нами'со всеми ее подробностями. Мы плакали от смеха и вместе, с тем возмущались произволом жандарма.
Великий артист на несколько минут встал перед' нами во весь свой исполинский рост. Слушая его, мы перестали видеть толстого, грузного Варламова, вместо которого перед нами мелькали то вертлявый, хнычущий мальчишка, то жандарм — бурбон, то угодливая торговка, то резонирующий интеллигент, то возражающий ему провинциальный «батюшка»…
Из рассказов старших мне пришлось прийти к заключению, что Варламов был актером всецело связанным с традициями русской сцены 30 — 40-х годов прошлого столетия. Он любил эти традиции, считал их правильными и нипочем не желал и не считал нужным от них отказываться. Природа дала ему огромный талант, который он совершенствовал не теориями и размышлениями, а опытом и наблюдениями. Театр для него был его подлинным домом, а сцена собственной комнатой, где он был волен делать все, что захочет. Совершенно свободно он чувствовал себя только на сцене и в присутствии публики, которая не только его не стес-няла, а, наоборот, развязывала и возбуждала. Публика от партера до райка чувствовала это и считала Варламова настолько же своим, насколько он считал публику своей. Это было вполне в традициях русского театра 40-х годов прошлого столетия.
Помню, как мой дед Носов рассказывал, как однажды в дни его молодости, во время произношения Живокини какого-то монолога в партер, гремя саблей и звеня шпорами, вошел запоздавший гвардейский офицер и направился в первый ряд на свое место. Живокини прервал монолог и терпеливо подождал, пока офицер не сядет, тогда он облегченно вздохнул, громко сказал: «Слава Богу!» — и стал продолжать свою роль.
Старшие возмущались художественной бестактностью Живокини, а дед восторгался ею. Объяснялось это просто: старшие никогда не видали Живокини на сцене, а дед видел и на себе чувствовал эту крепкую, неразрывную нить, связывающую актера со своей публикой.
Поэтому-то Варламов никогда не считал для себя унизительным или ниже своего собственного достоинства выступать в балетах и оперетках, участвовать в благотворительных вечерах, в ролях bebe, граничащих с фарсом, так как, подобно своим ушедшим великим предшественникам, был убежден, что подлинный талант может возвысить и искупить все. Этим же объясняется и его небрежное отношение к разучиванию ролей.
Помню, как Д. И. Ляшков рассказывал мне о благотворительном спектакле «Правда хорошо, а счастье лучше», в котором он суфлировал. Варламов, не знаю в какой сотый раз, играл унтера Грознова. В сцене, когда Грозное рассказывает о растерянности купчихи при возможности обнаружения ее греха, Ляшков залюбовался игрой Варламова и перестал суфлировать.
Вдруг Варламов прервал свой монолог, нагнулся немного к суфлерской будке и громко проговорил: «Что ж ты, батюшка мой, замолк-то? Ты подавай, подавай!»
В манере Варламова держать себя на сцене была та домашность, которая, создавая атмосферу исключительной интимности, исходила от его сугубо эгоистично-собственнического взгляда на сцену и на театр.
Музей отца он ценил высоко, но не столько как школу для молодых актеров, сколько как вещественное доказательство творческого бытия и славы ушедших мастеров сцены.
Свой взгляд на собирательство отца он очень определенно и ярко выразил в лаконической надписи на подаренной ему фотографии, на которой написал фразу из «Снегурочки»: «Пастух и царь тебе спасибо скажут!»
После показа музея отец, как обычно, стал расспрашивать Варламова, нет ли у него чего для пополнения его собрания и, в частности, не осталось ли чего от отца, известного композитора 30-х годов, автора популярных русских романсов.
— Да нет, — задумчиво ответил Варламов, — от покойного батюшки, царство ему небесное, как-то ничего не осталось. Ведь мы жили в Москве, потом перебрались в Петербург — видно, при переезде вещи как-то и растерялись. Да, по совести говоря, и цену им особенную не придавали… Впрочем, погодите… должна быть одна вещь. Картинка такая, вид какой-то — отцу его какая-то его поклонница поднесла. Из собственных волос вышила. Косы долой, иглу, пяльцы — и картина готова. Вот как тогда таланты ценили… Эта картинка у меня в Петербурге над диваном висела, а потом как-то стекло разбилось, ее и убрали. Надо поискать, только не съела ли ее моль…
Осталась и у меня памятка о Варламове. В то время, подражая отцу, я завел спой собственный альбом, в котором у меня расписывались мои личные знакомые, а также и особо выдающиеся посетители отца. Попросил я написать мне что-либо и Варламова. Он охотно согласился, подумал немного и написал: «Юрочка, полюбите нас, а мы уже любим», потом перечитал и сокрушенно покачал головой.
— Вот старый пес, грамоте разучился — написано бозно что! Как же быть-то? Ну да ладно, я «Вас» в конце прибавлю».