Повести и рассказы - Анатолий Курчаткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свадьбу решили играть тихую, домашнюю, да на громкую и не было денег: у Нинкиных родителей, кроме нее, еще двое, она старшая, а у него какие деньги, армейский дембельский червонец — все деньги. Пригласил со своей стороны только Вадьку Бойца свидетелем, да так вышло, что пришлось еще позвать за стол Герку Скобу. Он обитал за забором в соседнем доме, — тоже женился и жил здесь у жены.
Герка и испортил свадьбу.
Выпил и стал говорить за столом громче всех, а потом начал подковыривать Фому, и скверно подковыривать:
— Слышь, Галош, а ты че матушку не приволок? Самое раздолье ей! И выпила б, и обслужила б кого… А, Галош?!
Фома пытался сначала отделываться шуточками, но Скоба не останавливался, расходился все больше и никак не называл его иначе, кроме как Галош, — пришлось выводить Скобу из-за стола, выталкивать со двора, он вырывался и орал на всю улицу:
— Родители! За кого выдаете, знаете?! Яблоко от яблони далеко падает?! Мать профура, лагерница, и сын такой же! Он вам еще покажет, попомните мое слово!..
Какая цена Геркиному слову? Что теща, что тесть, проживя рядом с ним, забор в забор, три уж года, знали, какая цена, да брошенное слово что выпущенная пуля, — испортил Скоба свадьбу. Теща проревелась, тесть посмурнел, — они уже имели возможность познакомиться с его матерью. Как ни хотелось Фоме объявляться ей, да все, решил, лучше объявиться самому, чем будет она искать его через завод или через знакомых, и сходил к ней, навестил: все та же комната, та же кровать, тот же стол, только тумбочка заменена да к табуреткам прибавился стул. Ей было сорок три, а выглядела она на все пятьдесят, волосы вылезли, стали редкие и сплошь поседели, голос сел и сделался сиплым. Она все выпытывала у него нынешний его адрес, он не дал, но то ли она выследила его, то ли выяснила как-то в обходную, и в один прекрасный день заявилась. Как на грех, дома оказались только Нинкины родители, и она заняла у них пятнадцать рублей — будто бы на свадебный подарок сыну с невесткой, сейчас у нее нет, а к свадьбе как раз отдаст, — и все при этом, как передавали потом Нинкины родители, толковала что-то про манную кашу, которой она в детстве кормила Фому от пуза, несмотря на то что была война…
— Да успокой ты их, ну, что они, не видят меня, что ли! — зло говорил Фома Нинке, выйдя с нею на крыльцо, в знобящее, сыплющее первым снежком предночье. — Ну, что они так? Что, слепые совсем?! Это вот Скоба фрукт, что, похож я на Скобу?
— Нет, Ром, нет, — прижимаясь к нему горячим тугим телом, говорила Нинка и целовала в губы. Ей не нравилось его дореволюционное имя, и, узнав, что Фомой он стал из-за ошибки делопроизводителя, она стала звать его так, как замышлялось. — Я им скажу, не бойся… Но только ты не обмани. Вот какой есть… Так счастливой хочется быть! Если б ты знал, как хочется!..
— Будешь, а чего ты! Будешь, — расслабляясь, обещающе говорил Фома, одной рукой нося ко рту сигарету, другой жадно прижимая Нинку к себе покрепче. Хотя они и жили три уже недели под одной крышей, Нинка еще не допускала его до себя, и все должно было случиться только нынче.
— Нет, правда-правда! — говорила Нинка.
— Да ну а чего ж неправда!.. — говорил он, прижимая ее к себе и стискивая от желания зубы.
Через год с небольшим, в новогоднюю ночь, успев забежать в наступающий год всего на три минуты, жена у Фомы родила. Парня родила, богатыря: рост — пятьдесят четыре сантиметра, вес — четыре сто…
А в конце апреля, когда сыну подходило четыре месяца, умерла у Фомы мать. Умерла она в больнице, попав пьяной под трамвай, и Фому разыскали через милицию. Как, в общем, жила, так и умерла. Да еще под самые Майские, и оттого хоронить ее пришлось уже после праздников — ну, будто нарочно постаралась испортить их!
Строительная контора, в которой мать так и проработала все эти годы, выделила через профсоюз немного денег, тесть с тещей тоже чуток подмогли, оркестра Фома не нанимал, поминок больших не устраивал, гроб, машина, могила да оградка — все расходы. Но и все равно ударило по карману: полгода уже он работал один.
Фома нес с товарищами, которых попросил помочь ему, гроб с матерью, забрасывал потом ее могилу землей, а думал о бабке. Как он виноват перед нею: на два дня за все годы выбрался к ней, на два всего дня! И потом в могилу не проводил. Хоть и не по своей вине не проводил, но все равно! Мать вот, алкоголичку эту, бросившую его, хоронит, провожает, а ее — нет!..
Вадька Боец, когда сели за стол помянуть — не столько и помянуть, сколько так уж, по традиции, посидеть, — когда выпили по первой, вдруг сказал, глядя и на Фому, и куда-то мимо него, будто за ухо ему куда-то:
— А знаешь, Фома, ты не помнишь, совсем шкет еще… а я-то все ж в школу ходил… а матушка твоя доброй была. Ну! Красивой, помню, и доброй. У нее ж мужиков много было, это точно, так это, ну, и таскали, и вот помню: она меня шоколадом угощала. Ей-бо, не сочиняю. Так просто. Не просил. Шла, шла и вдруг зовет: на-ка. В войну-то!
— Ну и что? — спросил Фома. Они сидели в «зале», в общей комнате, которая считалась тещи с тестем, и он прислушивался к голосам в соседней комнате, где жена возилась с сыном. Ему хотелось быть там, рядом с нею. У сына в праздники стало что-то неладно с желудочком, часто кричал, часто просыпался ночами, и надо бы, наверно, было к врачу, да из-за похорон вот не вышло.
— А ничего, — отозвался Вадька на его вопрос, — так просто. Вспомнилось.
«Ага, добрая. Давала всем кому не лень», — запоздало подумалось Фоме, но говорить это вслух он не стал. И мать все-таки, и какие-никакие, а поминки…
Товарищи его, и Вадька тоже, поев, что им предложили, начали собираться, встали, Фома проводил их до крыльца и, закрыв дверь, бросился в комнату к жене с сыном. Оттуда последние минут пятнадцать не доносилось что-то никаких голосов.
И сын, и жена спали. Сын в колыбельке, обратив к потолку из белого пеленочного кокона покойное, безмятежное безбровое лицо, жена, сидя на стуле, головой с подложенной под нее рукой — на спинке колыбели. Фома замер, затем осторожно стал пятиться назад, но половица под ним взвизгнула, и жена моментально подняла голову и опухше, одурело посмотрела на него.
— Ушли? — спросила она таким же одурелым, слабым голосом.
— Ушли, ага, — сказал Фома. — Ты подремли, ничего.
Но жена поднялась и, заплетаясь ногами, пошла ему навстречу, к выходу из комнаты.
— Ой, как я устала, кто б знал… — простонала она, уже выйдя из комнаты и плетясь в «залу». — Ой, хотя бы ночь поспать, одну только ночь поспать целиком…
Она упала в «зале» на диван, легла и вытянула ноги.
— Давай завтра в поликлинику с Федькой, — сказал Фома. — Обязательно завтра. Покажем. А то и ему тяжело, и нам мука. А нынче с ним я подежурю. А ты здесь вот, — кивнул он на диван, — поспишь.
— Этого только не хватало, — отозвалась с дивана жена. — Опять чтобы, как тогда…
«Тогда» было еще в самом начале, как она пришла из роддома. Фома отправил ее спать, а сам всю ночь, надо и не надо, вскакивал к сыну — и днем, на смене, недоспавший, взял при расточке не тот размер. Сорок рублей у него вычли из зарплаты, четыреста по-старому.
С кухни, с подносом в руках, пришла теща — собирать со стола грязную посуду. Она сегодня работала в ночную смену, целый день дома, и все нынешние поминки вышли на ней.
— Все ведь, Рома? Убираю? — спросила она на всякий случай. Он кивнул, она поставила поднос на стол, стала составлять на него тарелки и глянула с любяще-умудренной улыбкой на лежащую дочь: — Тяжело детки даются?
— Ой, мама, не трави! — проговорила с дивана жена.
Теща работала крановщицей, и жена после случая с Фомой тоже не допускала ее до ночных дежурств с Федькой.
— А я вот так — вас троих! — сказала теща. — Да тебя-то в войну. Хорошо, у папы бронь была. Он работал, а я с тобой. Потом уж на завод пошла, когда тебе три годика исполнилось. А у тебя, Ром, — поднимая нагруженный поднос, посмотрела она на Фому, — мать у тебя в войну работала?
Фоме неожиданно от этого ее вопроса сделалось больно. Как тяжесть какая пала — и нет мочи держать, а держать надо.
— Она всю жизнь работала, — сказал он.
И потом, после, когда вернулся с завода тесть, вернулись из школы братья жены, раздвинутый стол в «зале» был по-обычному собран и ничего в доме не напоминало больше о поминках, он все думал, чего вдруг так нехорошо стало ему от вопроса тещи, пытался понять — и понять не мог.
В поликлинике назавтра врач, осмотрев, выслушав сына, помяв ему живот, нашла его вполне здоровым.
— Грудью кормите? Или с молочной кухни? — спросила она, садясь обратно за стол.
— Грудью, — пеленая дрыгающего ножками сына, с гордостью отозвалась жена.
— Ну, и ясно все. Съели сами что-то на праздники нехорошее, вот и ему через молоко досталось. Пройдет. А прикармливать чем-нибудь прикармливаете?