Бессонница - Александр Крон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему фамилию?
— Тоже родня нам. Пустой мужик совсем. Ивану бы задуматься, с чего тот такой смелый стал — все кругом молчат, а этот безо всякой опаски так в глаза и режет. Ну да что говорить — сердцу не прикажешь. Тут его и взяли вскорости, а через три дня повесили. Мне бы тоже несдобровать, но Иван, видно, уже чуял недоброе, отправил загодя к старшей дочери в Веселое. И вот ругала я вам Конона, а все-таки надо к чести ему приписать — как узнал, что Ивана взяли, пришел за мной в Веселое и увел к себе в отряд. Три месяца я в отряде была у ребят за повара, а потом они меня переправили в город Брянск, жила я там по чужим бумагам. А как погнали немцев из наших мест — домой пришла. Боялась, конечно, идти. Как люди примут? Однако приняли — хорошо. Повели на Иванову могилу — цветочки лежат. И тут я первый раз заплакала. Плачу и думаю: зачем я жива осталась? Жена при муже должна быть до последнего вздоха в горе и в радости, а я что же?.. Дочки меня стыдят, бросьте, мама, говорят, разве отцу легче было, кабы он знал, что вас тут рядом с ним мучают? Забудьте про то думать… Да разве забудешь?
Она быстро вытерла глаза, одним духом допила свою чашку и встала.
— Давайте, я посуду вам помою. — И по тому, как по-хозяйски она наводила порядок в кухне (Мамаду сидел у нее на плече), я понял, что мое давнее желание наконец сбывается и тетя Евгеша возьмет мое хозяйство в свои крепкие руки.
На следующий день мы окончательно договорились. Решено было, что Евгения Ильинична получит ключ от моей башни и будет приходить, когда сможет. Денег она запросила так мало, что я, готовый на любые условия, сразу предложил ей больше. Она усмехнулась:
— Боитесь, сманят? Не торопитесь, может, я вам еще не подойду.
С этого дня у меня началась райская жизнь. Я ухожен, как любимое дитя, мои рубашки выстираны, брюки отглажены, в доме чистота — и все это ловко, бесшумно, с улыбкой. Не могу сказать, чтоб в характере тети Евгеши не было трудных черточек, она самолюбива и не терпит вмешательства в свои действия. Она не спорит, но замыкается и говорит "ваше дело"… Обедать вместе со мной она не любит, но по вечерам мы не торопясь, со вкусом чаевничаем. Я выпускаю Мамаду из клетки, полетав, он садится кому-нибудь из нас на плечо. Разговаривать с тетей Евгешей не только приятно, но и поучительно, скажу без всякого преувеличения, что беседы с ней оказали и продолжают оказывать заметное влияние на мои представления об окружающем мире и даже в какой-то мере на направление моих поисков.
В нашем доме Евгешу знают все, и она знает всех. Лифтерши вообще многое знают, но Евгении Ильиничне не было никакой нужды высматривать и выпытывать, люди шли к ней сами. Чаще с горестями, реже с радостями и всегда — с сомнениями. В обязанности наших лифтерш не входит сопровождать кабину, в часы своего дежурства тетя Евгеша обычно сидит в кресле и вяжет. Кресло старое, продавленное — расположено в глубокой нише, граничащей с решеткой шахты, рядом с креслом стоит низенькая скамеечка, я уже плохо помню, как выглядят скамеечки, на которые во время исповеди становятся коленями верующие католики, но назначение ее примерно такое же, и она редко пустует. Тайна исповеди гарантирована, и поэтому для тети Евгеши не существует тайн. Сюда забегают пошептаться насчет своих сердечных дел девчонки из "шалаша", здесь жалуются на своих пьющих мужей умученные бытом матроны, каются в своих прегрешениях мелкие нарушители общественной морали, и Евгения Ильинична выслушивает всех не перебивая, советы дает осторожно, только когда ее об этом просят, и никогда никого не осуждает бесповоротно. Даже свою неблагодарную невестку. На невестку она обижалась иногда до слез, а успокоившись, жалела и даже смеялась: "Дура, неумеха, все-то ей плохо, никогда-то она не довольна. Чуть что — шлет Витьку, младшенького, с квитком от моей сберегательной: бабушка, подпиши. Я сама не могу эти квитки заполнять, а чужих просить совестно, попросила раз ее, она с той поры и насобачилась писать, все номера на память выучила. Что вы скажете? Мне эти деньги тьфу! — для кого их беречь, как не для родных, так дай свекрови порадоваться, самой внуков наградить — куда! Сама за дых берет и ребятишек тому же учит: бабуня, а что ты нам подоришь? Подоришь! И слова-то толком выговорить не умеют и спасиба-то тебе не скажут. Пока просят, ласковы, а получили — и хвост трубой. И Федька мой такой же стал. Гордости никакой нет у людей…"
О смущавших меня бытовых неустройствах тетя Евгеша судит с мудрым спокойствием, она совершенно точно знает, почему Алка из колбасного отдела (девка хорошая, о-очень хорошая…), у которой я покупаю ветчину, подсовывает мне много жира и обрезков, почему Гарик из радиомастерской (ой умный малый, ой голова…) упорно не слышит стуков в моторе моего проигрывателя и услышит их, только когда истечет гарантийный срок. Суровости и нетерпимости старика Антоневича в ней нет нисколько, и на первых порах мягкость ее нравственных приговоров казалась мне чуть ли не беспринципной. От этого поспешного вывода меня удержало одно решающее наблюдение — зная все, что можно знать о так называемой изнанке жизни, Евгеша никогда не извлекала из этого знания ни малейшей пользы и никогда не простила бы себе то, что легко прощала другим. Это была мудрая терпимость, и меня не очень пугает, что наряду с ней существует мудрая нетерпимость старика Антоневича. Вероятно, мудрость имеет и мужское и женское начало. Мудрость Евгении Ильиничны я вижу прежде всего в безошибочном умении видеть реальную меру ответственности человека за свой поступок, интуитивно находить равнодействующую между свободной волей и гнетом обстоятельств. Ей ничего не известно о давнем споре между сторонниками волюнтаристических теорий и теми, кто утверждает абсолютную детерминированность наших поступков, слова эти для нее пустой звук, но каким-то необъяснимым чутьем она улавливает ту грань, до которой человек, подчиняясь обстоятельствам, не перестает быть человеком. Подавляющее большинство людей были, с ее точки зрения, "хорошими" или даже "о-очень хорошими", если же она говорила о ком-то "пустой малый", это был суровый приговор. Ее критерии не всегда совпадали с общепринятыми, она многое извиняла вороватым девчонкам из "шалаша" и глубоко презирала самого Шалашова с его дипломами и вымпелами. Она была снисходительна ко многим человеческим слабостям, пока они были слабостями, и ненавидела те же качества, когда они заявляли себя как сила.
Об одной трудной черте в характере Евгении Ильиничны я уже сказал. Вторая оказалась потруднее. Тетя Евгеша твердо усвоила, что я доктор, а по ее понятиям доктор должен лечить. Будь я доктором философии, и это бы мне не помогло, Евгеша была тверда как железо. При рядовых заболеваниях она меня не беспокоила, но в экстренных случаях я не смел ей отказать.
Медицинское обслуживание нашего дома поделено между двумя районными врачами — Софьей Михайловной и Раисой Павловной. И та и другая — женщины примерно одного возраста и стажа и даже чем-то похожи друг на друга. Существенная разница между ними только одна: Софья Михайловна — врач хороший, а Раиса Павловна — врач плохой. В нашей служебной номенклатуре такое деление не предусмотрено, главный врач отличается от рядового целым рядом ясных признаков, разница между хорошим и плохим не столь бесспорна, и не исключено, что записи в истории болезни, сделанные Раисой Павловной, начальство ценит выше, у нее и почерк лучше, и пишет она куда обстоятельнее. Больные вызывают у Раисы Павловны только одну эмоцию — боязнь, что за них придется отвечать. Вечная боязнь делает ее подозрительной, одних больных она подозревает в симуляции, с ними она груба и невнимательна, других в том, что они скрывают болезнь и непременно хотят умереть, чтоб подвести ее под неприятности, их она запугивает до полусмерти, настаивает на срочной госпитализации или гоняет в онкологический диспансер. Софью Михайловну тетя Евгеша уважает, а Раису Павловну еле терпит. Когда в нашем подъезде кто-то серьезно заболевает, Евгения Ильинична приходит в возбуждение. Она прекрасно знает, что, обращаясь ко мне с просьбой посмотреть кого-нибудь из ее подопечных, она мешает моим занятиям, но жажда помочь людям пересиливает. Об ее намерениях я догадываюсь раньше, чем она произносит первое слово, по смущенному и одновременно упрямому выражению ее лица, по тому, как она без видимого предлога топчется в дверях моей комнаты, и, чтоб не длить ее мучения, я грубо спрашиваю: "К кому?" — и лезу в шкаф за своим видавшим виды несессером.
Существует только одно неуклонно соблюдаемое условие — дома я никого не принимаю. Единственным человеком с нашего двора, переступившим порог моей башни, был старый Нойман. Заболевание старого Ноймана не имеет никакого отношения к моей профессии хирурга, но самое прямое к возрастной физиологии — это старческий маразм. Поставить этот диагноз я сумел бы и на расстоянии, летом его пронзительный тенор доносится даже до моего этажа, а выглянув в кухонное окошко, я сразу натыкаюсь глазами на его длинную фигуру в похожем на сутану синем габардиновом плаще. Размахивая руками, он комментирует все подряд; газетные сообщения, шахматные партии, уличные происшествия; он пророчествует, вещает, советует, спорит, хохочет, пенсионеров он подавляет своей эрудицией, лишь немногие отваживаются ему возражать.