Трактат об умении жить для молодых поколений (Революция повседневной жизни) - Рауль Ванейгем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И каково же отчаяние и головокружение человека, растянутого между двумя моментами, которые он преследует зигзагами, не достигая ни их, ни себя. Ещё хуже страстное ожидание: вы подпадаете под заклятие прошлого момента, момента любви, например, когда должна появиться женщина, которую вы любите, вы предугадываете это, вы предчувствуете её ласки… Страстное ожидание – это, в общем, тень ситуации, которую предстоит построить. Но, следует признать, что большую часть времени круговорот воспоминаний и предвосхищений мешает ожиданию и чувству настоящего, он занимается бешеной гонкой за мёртвым временем и пустыми моментами.
В борьбе власти нет иного будущего, кроме повторяющегося прошлого. Доза известной неподлинности благодаря тому, что мы называем перспективным воображением, движется вперёд, во время, заполненное им полнейшим вакуумом загодя. Наши единственные воспоминания – это воспоминания о некогда сыгранных ролях, наше единственное будущее – это бесконечный римэйк. Человеческая память должна подчиняться только воле власти к утверждению во времени в качестве постоянного воспоминания о своём настоящем. A nihil novi sub sole (нет ничего нового под солнцем, лат., прим. пер.), вульгарно переводится как «начальник нужен всегда».
Будущее, предполагаемое под этикеткой «других времён» достойным образом отвечает другому пространству, в котором мне предлагают проводить досуг. Сменяется время, сменяется кожа, сменяются часы, сменяется роль; только отчуждение не меняется. Каждый раз, когда я являюсь другим, я мечусь между прошлым и будущим. У ролей никогда не бывает настоящего. Как можно хотеть успешного исполнения роли? Если я упускаю своё настоящее – здесь это всегда где–то ещё – могу ли я оказаться в окружении приятного прошлого и будущего?
*
Самоотождествление с прошлым–будущим – это венец достижений исторической идеологии, благодаря которому индивидуальная и коллективная воля к господству над историей развивается стоя на голове.
Время – это форма интеллектуального восприятия, явно не изобретение человека, но диалектические отношения с внешней реальностью, отношения данника вследствие отчуждения и человеческой борьбы в этом отчуждении и против него.
Абсолютно подчинённое адаптации животное не обладает сознанием времени. Человек отрицает адаптацию, он претендует на преобразование мира. Каждый раз, когда он терпит неудачу в своей воле демиурга, он познаёт мучительную необходимость адаптации, он испытывает мучительную боль, когда чувствует себя доведённым до пассивности животного. Сознание необходимой адаптации – это сознание утекающего времени. Вот почему время связано с человеческим страданием. И чем больше необходимость адаптироваться к обстоятельствам приводит его к желанию и возможности изменить их, тем больше осознание времени берёт его за глотку. Не является ли болезнь выживания лишь обострённым осознанием утекающего времени и иного пространства, осознанием отчуждения? Отрицать осознание старения и объективных условий стареющего сознания означает ещё большую потребность желания творить историю, с большей сознательностью и в соответствии с желаниями субъективности каждого.
Единственным мотивом исторической идеологии является потребность помешать людям самим творить историю. Как ещё отвлечь людей от их настоящего, если не привлекать их в зоны утекающего времени? Такая роль выпала историку. Историк организует прошлое, он фрагментирует его в соответствии с официальной линией времени, затем он сортирует события по категориям ad hoc. Эти категории лёгкого использования помещают события в карантин. Незыблемые пояснения изолируют его, консервируют его, мешают ему ожить, воскреснуть, вновь выйти на улицы нашей повседневности. Событие замораживается. Это защита от возможности достичь его, преобразовать его, усовершенствовать его, прийти к его преодолению. Оно находится где–то там, подвешенное навеки для восхищения эстетов. Лёгкое изменение его смысла и прошлое переносится в будущее. Будущее является лишь повтором для историков. Будущее, предсказываемое ими – это коллаж из воспоминаний, их воспоминаний. Вульгаризованное сталинскими мыслителями, знаменитое понятие Смысла Истории кончило тем, что полностью лишило человечности будущее, так же как и прошлое.
Современному индивиду, вынужденному отождествлять себя с другими временами и другими персонажами, удалось упустить своё настоящее, украденное под покровительством историцизма. Он теряет вкус к подлинной жизни в зрелищном хронотопе («Вы войдёте в историю, товарищи!»). В остальном же, тем кто отказывается от героизма вовлечённости в историю, свою дополнительную мистификацию предлагает психологический сектор. Эти две категории действуют плечом к плечу, они смешиваются в крайней нищете интеграции. Выбирают, как правило, между историей и маленькой безмятежной жизнью.
Исторические или нет, загнивают все роли. Кризис истории и кризис повседневной жизни смешиваются друг с другом. Это будет взрывная смесь. Отныне историю следует саботировать в субъективных целях; с помощью всего человечества. Маркс, в общем–то, не желал ничего иного.
5
В течение около века, значительные движения в живописи подавали себя как игру – даже как шутку – с пространством. Ничто не могло выразить беспокойный и страстный поиск нового живого пространства лучше художественной творческой энергии. И как, если не в соответствии с неписаными законами юмора (я думаю о дебютах импрессионизма, пуантильизма, фовизма, кубизма, дадаистских коллажей, первых абстраций) лучше интерпретировать ощущение, что искусство уже не может предложить достойного решения?
Болезнь, которая в начале распознаётся у художника, разрослась по мере того, как разлагалось искусство, охватывая сознание растущего количества людей. Построение искусства жизни стало сегодня всенародным требованием. Следует конкретизировать поиски художественного прошлого, так бездумно оставленного в самом деле, в страстно проживаемом хронотопе.
Воспоминания здесь – это воспоминания о смертельных ранах. То, что не завершается, гниёт. Прошлое стало неисправимым и, по иронии, те, кто говорит о нём как об определённой данности, не перестают молоть его, фальсифицировать его, изменять в соответствии с текущими вкусами подобно несчастному Уилсону, из 1984–го Оруэлла, переписывавшего статьи в старых официальных газетах, противоречащие последующей эволюции событий.
Существует лишь один позволительный тип забвения: тот, что стирает прошлое, реализуя его. Тот, что спасает от разложения путём преодоления. Факты, как бы далеко они не располагались, никогда не говорят своего последнего слова. Радикальной перемены в настоящем достаточно для того, чтобы они снялись со своей дыбы и пали к нашим ногам. В отношении прошлого, я не знаю более трогательного свидетельства, чем случай, приведённый Виктором Сержем в Покорённом городе. Я и не хочу знать более примерных случаев.
К концу конференции по Парижской Коммуне, данной с один из самых сильных моментов большевистской революции, один из солдат с трудом поднялся со своего кресла в глубине зала. «Хорошо был слышен его командный тон:
«- Расскажите историю казни доктора Мильера».
Прямой, массивный, с лицом запрокинутым так, что из лица были видны только крупные, заросшие скулы, угрюмые губы, морщины на лбу – он напоминал некоторые портреты Бетховена – он слушал следующее: доктор Мильер, в тёмно–синем плаще и цилиндре, которого ведут под дождём по парижским улицам, — поставленный на колени на ступенях Пантеона, — выкрикивающий «Да здравствует человечество!» — слова версальского часового опирающегося на парапет чуть поодаль: «Щас тебя выебут с твоим человечеством!»
Тёмной ночью, этот добрый крестьянин приблизился к конферансье на неосвещённой улице […] Он хотел поделиться секретом. Его молчаливость словно испарилась.
— Я тоже был в правительстве Перми в прошлом году, когда взбунтовались кулаки […] По дороге я прочитал брошюру Арну Смерть Коммуны. Хорошая брошюра. Я думал о Мильере. Я отомстил за Мильера, гражданин! Это был прекрасный день в моей жизни, а у меня их было немного. Я отомстил за него, тютелька в тютельку. Точно так же как там, я расстрелял на ступенях лестницы самого крупного помещика губернии; не помню его имени и плевать мне на него…
После краткой паузы он добавил: «Но на этот раз я кричал 'Да здравствует человечество!'»
Восстания прошлого занимают новое измерение в моём настоящем, измерение имманентной реальности, которую предстоит построить не откладывая. Аллеи Люксембургского дворца, площадь башни Сен–Жака всё ещё хранят в себе залпы и крики уничтоженной Коммуны. Но придут другие залпы и другие массовые захоронения затмят воспоминания о первых. Для того, чтобы омыть стену Федере кровью палачей когда–нибудь революционеры всех времён присоединятся к революционерам всех стран.