Новый Мир ( № 6 2000) - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
22 июля. В поезде Оксфорд — Лондон.
…Еду вдоль полей. Уже созрело и позолотело что-то, пока я езжу по Европе…
Сэр Исайя Берлин.
Встречал на пороге своего дома в Оксфорде. В сером костюме, в сером галстуке, не старый совсем. Провел в небольшую гостиную.
— …Когда-то славистикой здесь заведовал Коновалов — сын министра Временного правительства. Тогда детям известных эмигрантов помогали — так сын Набокова получал помощь. Этот Коновалов вообще ничем не был известен. Но когда я попробовал перетащить к нам Якобсона — он стал препятствовать. Конечно! Якобсон превратил бы его в пыль! А Якобсон тоже был очень самолюбивый. Не любил соперников.
— Ну, кто же мог быть ему соперником! Наверно, таких и не было.
— Ну да, конечно.
Об Б. Унбегауне:
— Унбегаун прошел весь путь — и в Белой армии был, и эмигрировал. И вот мы встретились…
Он мне рассказывал про смерть Эйхенбаума… что Эйхенбаум сделал доклад, пошел на свое место, сел и умер. Он говорил: «Формалисты много думали над структурой, над началом и концом — вот и Эйхенбаум сделал хороший конец…» (Улыбается.)
Я несколько раз виделся с Эйнштейном. Один раз в 1946 году, в США. «Хотите пойти к Эйнштейну? Он у нас в Принстоне».
Прихожу. Он сидит с босыми ногами, но туфли под столом — на всякий случай, наготове.
Спросил обо мне; я сказал, что я посол Британии в США, что был недавно в России.
— И как — народ поддерживает правительство?
— Нет, там об этом как-то вопрос не стоит — о поддержке. Правительство не от этого зависит.
— Но ведь там социализм?
— Может быть, но не совсем обычный. О демократии там, во всяком случае, и речи не может быть.
Ему это не понравилось. Он принял меня, видимо, за какого-то американского полковника. А Америку он тогда очень не любил — за бомбу, за которую считал себя ответственным.
Он сказал:
— Да, это плохо, когда правительство не имеет полной поддержки народа.
На этом я откланялся.
— В ноябре 1945 года я был в Москве.
— У вас не было чувства, что вот — надежды не оправдались?
Но он даже не мог понять, о чем речь, — у него во время войны не было надежды, которую я имела в виду.
— Но ведь мы были союзниками?
— Да, знаете, но это было особое союзничество. Полного доверия не было.
— Вам все было ясно в 1945 году, что происходит у нас?
— Совершенно ясно. Я думал, что вот если бы произошла такая фантастическая история… Я родился в Риге, я был подданным Николая II и должен был стать советским, — и вот если вдруг у меня нет английского паспорта, а вместо него — советский. Только — пуля в висок, так я это ощущал; это — единственный выход.
В том году в Москве я ехал в метро, и со мной заговорил военный — полковник или майор:
— Вы русский?
— Нет.
— А, украинец?
— Нет, я из Англии.
— А, из Англии…
В разговоре я сказал ему, что мы сейчас ищем профессора русской литературы (тогда еще Коновалов у нас не появился).
Он сказал:
— А вот в ваших лагерях для перемещенных лиц много образованных русских — вы и поищите среди них себе профессора!
— Но ведь ваше правительство требует их возвращения!
(Не запомнились с точностью воспроизведенные И. Берлином слова военного в ответ — что-то о желании самих лиц и о том, что здесь им будет очень трудно, — опасно прямые слова.)
И на следующей же остановке он вышел.
— Да, — сказала я не удержавшись (помня одну из самых позорных страниц британской истории — насильственную выдачу русских после победы нашим палачам), — это очень драматический эпизод. Он как бутылку в море бросал — пытался спасти соотечественников, давая им понять, что их ждет.
— Я написал записку своему правительству на эту тему, — сказал Берлин.
Говорим о поэтах и Сталине.
— Пастернак явно имел личное отношение к Сталину, явно… Когда я сказал: «Вот как хорошо, что вы живы, уцелели», он так и взвился: «Я не работал на них!..»
— У Ахматовой ведь было иначе? Хочу проверить на вас одно свое предположение. У нее ведь не было к Сталину личного отношения? Только у нее — в отличие от Пастернака, Мандельштама, Булгакова…
— Нет, абсолютно… Когда я говорил что-то «смелое», она показывала пальцем на потолок — «начальство». Для нее это было начальство — и только.
— Если так — ведь это ее царскосельское прошлое мешало ей отнестись к Сталину персонально! Он был для нее слишком вульгарен. А их, мужчин, это не смущало.
— Ну да, — говорит Берлин, — она была дворянка, а они евреи — Пастернак, Мандельштам. Впрочем, Булгаков — нет, но и не дворянин.
— Да, он был все же киевлянин, провинциал.
(И подчеркивал свою старорежимную воспитанность — компенсировал провинцию и пбозднее — по отцу, получившему перед смертью статского советника, — дворянство.
Действительно — их волновала сила, а ее — вовсе нет. Она в мужчинах этого рода силу вовсе и не ценила, видимо, и вообще — зачем ей это было? Она не была экзальтированной, психопаткой, кликушей…
Да, они согласны были зависеть от силы, от своего сюзерена — и видеть в этом нечто уходящее в средневековье. Ей с этим делать было нечего.)
Как она рассказывала Берлину (видимо, уже во вторую их встречу, спустя двадцать лет) о том, что говорил тогда Сталин о ней: «Нет, нет, я этого повторить не могу — очень грубо». И наконец с трудом повторила:
— У нее там иностранные посланники ползают в ногах.
24 июля, парижское метро.
Вспоминаю двух юных гомиков в поезде Кале — Париж. С выбритыми головами и только на темени торчащими вверх, а затем кудрями ниспадающими рыжими волосами.
В черных трико, у одного более или менее спортивно выглядящих — более или менее! очень приблизительно! — зато у другого тоненькие ножки торчат из-под какой-то парчовой хламиды — туники, что ли, — в ботинках, выглядящих трогательно, как на ножках юной девушки.
И столько написано на лице со свежевыбритым подбородком и женственно-страдальческим выражением глаз и губ. Столько пережито, видно, в борьбе — пусть и краткой по здешним условиям! — со своей женственностью, во время самоотождествления, теперь уже завершившегося.
7 августа. 3 августа прилетела в Москву [после трехмесячного отсутствия].
Первые московские впечатления. Метро: странные женщины с мечтательными улыбками на лицах. У одной — русо-седые волосы на прямой пробор и короткие косички. У другой — гладко назад. У обеих гладкие, ухоженные, с легкой, но точной косметикой лица. Красивые, длинные платья. То ли актрисы, то ли новый тип «русской жены», хозяйки русского дома.
8 августа. У квартиры № 50.
Висит за проводом высохший букет. Над дверью — «15.5.91. 100 лет Мастеру. УШАЦЪ помнит тебя». [УШАЦ — это реликт совсем особой истории, рассказанной мне давным-давно старшим братом, берущей свое начало с первых послевоенных лет в Архитектурном институте и быстро приобретшей характер эпидемии. Это была фамилия студента, которую сокурсники написали однажды — ради розыгрыша — на всех столах, — чтобы он не различил занятого им для ночной работы над дипломным проектом. Потом это имя стали писать на стенах института — уже в протестном значении, в пику нелюбимому замдиректора. Появились стихи:
На стенах нашего МАИМы «УШАЦ» пишем ежечасноЛишь потому, что в наши дни«Дурак Блохин» писать опасно.
А потом это имя стало появляться повсюду — вплоть до Владивостока и пиков труднейших альпинистских маршрутов.]
На стене:
«Смерть стоит того, чтобы жить, а любовь стоит того, чтобы ждать».
«Все в наших руках: бес паники».
«Покайся, Иваныч, тебе скидка выйдет!»
«Наполни небо добротой!»
На двери: «Далась им эта бронированная», «Остановите землю, я выйду».
9 августа. Еще о встрече с Берлином:
— Мои родители, я помню, считали, что Троцкий — негодяй, а Ленин — фанатик, но честный, искренний. Такая была разница.
Конец советского времени19 августа. Объявлено чрезвычайное положение. (Позвонила в 7.20 Т. В. Громова). [Добавлю — разбудила она меня следующими замечательными словами: «Ну, что вы теперь скажете, М. О.?!»]
«Эхо Москвы». В перерывах между чтением обращения Янаева и др. — песенка:
… — Займите, сударь, место на костре!..…А э-ти трое,как ни старались,Но не вошли в историю, хоть плачь,Навеки бе —зы-мянными осталисьДоносчик, инквизитор и палач!..
……………………………………………………………………………….
21 августа. В 7.30 вернулась с ночного патрулирования российского парламента.
Накануне в 23.10 вышла из метро «Баррикадная» — в 10–15 минутах от «Белого дома». Уже были сотни тысяч — под проливным дождем.
24 августа. Алик Р-т 20 августа [встретила, когда расходились с митинга]: «Понимаете, раньше у меня был страх, причем не смерти, а пыток. За последние два-три года у меня исчез всякий страх».