Черная Книга Арды - Наталья Васильева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рагха тряхнула головой — звякнули бронзовые кругляши-подвески в височных косицах — и заговорила гортанным резким голосом, ничего доброго не предвещавшим.
Выяснилось из ее речи, что Аррагх — третий единоутробный сын, заячий выкормыш и баххаш; и что Ортханна, хотя и улахх, все равно артха, и пить-есть ему надо; и что нечего тут торчать, пусть Аррагх с его мозгами полевой мыши тащит сюда шкуры, да пусть выберет, что потеплее, и дров подбросит в костер, и скажет Удрун, чтобы сготовила мясной отвар; и что пусть прихватят воды и белого мха, а уж остальным она, Рагха, сама озаботится, потому как отродья хорька, которые тут торчат и глаза пялят почем зря, все одно толком ничего сделать не сумеют; и что она, Рагха, потом ими еще займется, как руки дойдут…
Дальше Аррагх слушать не стал.
Среди поднявшейся суеты Ортхэннэр был неподвижен, глядел в пустоту остановившимся взглядом; Рагхе пришлось за руку подвести его к костру и силком усадить на принесенную «заячьим выкормышем» медвежью шкуру.
И тут что-то дрогнуло в его глазах; мгновение фаэрни смотрел на пляску жгучих языков пламени, потом вдруг стремительно протянул руку в огонь — по счастью, Рагха это заметила, с силой ударила его по руке, оттолкнула:
— Ортханна совсем плохой! Рагха знает, Ортханна — улахх, но огонь жжет всех!
Лицо Ортхэннэра перекосилось, он согнулся пополам, рухнул на бок и замер, вздрагивая всем телом, так и не издав ни звука.
Потом затих.
Для начала его напоили горчайшим полынным настоем, к которому Рагха подмешала еще какой-то порошок из корня водяной травы; раздев, уложили на шкуры, промыли царапины и наложили на них примочки из подорожника и крупных желтых цветов, какие летом собирают в горах, а на раны — сухой белый мох; он относился к этому с полнейшим безразличием, словно бы и вовсе не ощущал боли. Хар-ману тем временем сварила в глиняном горшке несъедобного вида лишайник, зеленовато-серый с кровяно-красными пятнами, смешала слизистое варево с мясным отваром (Аррагх заикнулся было насчет мяса, но хар-ману молча швырнула в него костяным скребком, и он счел за благо больше советов не давать — и добро, что замолк, безмозглый, этак и вовсе худо сделать можно, вон, по всему же видно — пол-луны, а то и поболе, ни крошки у Ортханны во рту не было, а ежели накормить его мясом, с отвычки и вовсе помереть может… ну, помереть не помрет, конечно, потому как улахх, однако ж и доброго не будет ничего…) и заставила фаэрни все это выпить до капли. Он не противился. Это ему тоже было безразлично. С тем же успехом его могли резать на куски или поить отравой. Взгляд его оставался пустым и темным, словно душа блуждала где-то далеко от тела.
На третий день, убедившись, что ни одна рана не воспалилась и что лихорадки у фаэрни нет, хар-ману поручила его заботам Удрун и Аррагха и засадила двух женщин шить для Ортхэннэра одежду.
А когда минуло трижды десять дней, фаэрни ушел, так и не сказав никому ни слова.
Аррагх, впрочем, отправился следом — мало ли что случиться может, совсем ведь не в себе был Ортханна, и непохоже было, чтобы на поправку пошел, — и добрался аж до самого Звездного Озера, но тут повернул назад: иртха открытой местности не любят.
…Он шел по звенящей земле, задевая сухие стебли вереска, шел медленно, с бессмысленным упорством, и с каждым шагом, с каждым вздохом что-то оживало внутри его, болезненно вздрагивало в ожидании, в предчувствии…
Никого.
Только черные цветы, бархатные бутоны, готовые раскрыться.
Один.
Он остановился перед вратами Хэлгор, под рухнувшей аркой, вслушиваясь до звона в ушах — но развалины молчали. Неожиданно нахлынула слабость, он отступил на шаг, наткнулся рукой на холодный скол камня, обернулся — несколько мгновений стоял, мучительно пытаясь осознать — что это, почему непроглядную черноту пятнает что-то ржаво-бурое, откуда на камне капли застывшего металла…
Неуверенно, медленно он провел пальцами по холодному камню — и, словно почувствовав что-то, вдруг прижал к нему ладони.
Резкая боль рванула, сдавила запястья, жгучая тяжесть сковала руки, он не мог поднять их — не мог избавиться от наваждения, раскаленная исчерна-багровая пелена застила глаза, но боль возвращала разум, возвращала память.
И, поняв все, он рухнул на колени у Камня Оков: не стереть ветру, не смыть дождям — этой крови.
Не было слов.
Изваянием в неживой неподвижности — он замер, прижавшись лбом к камню.
…Когда хлынул дождь, он медленно поднял голову, подставил лицо крупным каплям, не чувствуя их холода — они катились вниз как слезы, омывали мертвые ледяные озера глаз, мир расплывался, таял в дымчато-серой пелене смертной тоски.
— Им файе, — тяжело, стыло проговорил сквозь зубы. И снова: — Им файе.
Не прощу.
Он не знал, куда идти. Мелькнула мысль: оседлать крылатого коня и — туда, за море, к Островам Ожерелья…
Но если Тано вернется, он вернется сюда.
Не сразу он понял смысл этого — «если». И медленно-медленно липкий душный страх начал заполнять душу.
Он был один.
Непоправимо, без-надеждно один.
Он не мог вынести этого; одиночество сводило его с ума. И тогда он поднялся и пошел назад — к тем, кого не хотел видеть, к тем, у кого только и мог сейчас найти пристанище.
… — Хагра, харт'ан приходит?
— Нет, — с трудом подбирая слова языка иртха, ответил Ортхэннэр. — Там — смерть. Огонь. Кровь. Нет.
— Харт'ан не знает смерть, — с глубоким убеждением проговорил Аррагх.
— Он видел смерть. — Ортхэннэр смотрел в огонь незрячими глазами.
— Хагра говорит темно. Харт'ан приходит потом? Один, два, десять нах-харума? — не отставал Аррагх.
И тогда Ортхэннэр заговорил — сначала тихо, размеренно, неживым ровным голосом — потом все быстрее, словно пытался выплеснуть жгучую боль, поднимающуюся в груди, не сознавая уже, что говорит на Ах'энн, — и задыхался от невозможности рассказать, потому что Ах'энн не знает таких слов и нет их в языке ирхи.
…Он шел по золе Гэлломэ, а в воздухе висел запах гари, к которому примешивался другой — сладковатый, тошнотворный; он смотрел в распахнутые небу глаза мертвых — тление не коснулось их, и если бы не кровь, черной коркой запекшаяся на ранах, казалось бы, что они спят, — он хоронил их, закрывая лица листьями осоки, и собирал в плащ обуглившиеся кости, разрывал руками пепел и землю, ломая ногти, — все это в каком-то оцепенении: тело отказывалось чувствовать боль, душа больше не могла воспринимать невыносимого ужаса.
Он утратил ощущение времени: могло пройти несколько часов — или дней — или лет — он не знал, не ощущал ни ночного холода, ни тепла солнечных лучей, не ощущал своего тела, не помнил себя, уже не знал, зачем делает все это, — только повторял «я должен», пока эти слова не утратили всякий смысл.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});