Одесситы - Ирина Ратушинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яков напился в тот вечер и пошел к Марусе. Не в комитет, который когда-то так назывался, а к знакомой белошвейке. Там все было просто, а Маруся пахла стираным бельем, дешевыми духами и еще тем женским, отчего расширялись ноздри. И она ни о чем не спрашивала, она вообще не говорила ни о чем, а сразу заводила граммофон. Чтоб соседи не слышали.
Нет, старики Тесленки не стояли обнявшись. У них, как у всех заложников, были скручены проволокой руки. Они только прижимались друг к другу плечами, пока баржа медленно отваливала от берега по смоляной воде. Их партию не расстреливали: начинали уже экономить патроны, Деникин подходил все ближе. А просто сбрасывали в воду — с камнем, разумеется. Камней в бухте хватало, нечего было экономить.
В общем, им повезло. И не пытали: по спискам они проходили не как семья вредителя, а как поляки. Поляков тогда многих взяли в заложники, вот и их подмели — из-за Ванды Казимировны. И врозь недолго были: большевики теперь спешили ликвидировать побыстрей, а то места на серьезных подследственных не хватало. И тут они оказались рядом: не чудо ли? Даже поцеловаться можно и попросить прощения за все, за все. И поблагодарить Бога за то, что пойдут к Нему вместе. Было темно, и они не видели глаз друг друга. Там уже раздавалась команда и всплески: первый, второй… Женщина закричала, но крик быстро захлебнулся в общем молчании.
— Спаси, Господи, люди твоя… — затянул кто-то церковным напевом. Священник тут, значит, был. Либо дьякон.
Они надеялись, что тут и кончится их разная вера, и Господь простит самый великий их грех: что они любили друг друга больше всего и всех. Всех церквей, и всех поляков, и всех украинцев. И даже собственных детей. Догадывались ли дети?
Но они еще успели помолиться: за всех троих.
ГЛАВА 23
Хата Мыколы была просторная мазанка, выбеленная, как полагается, известкой снаружи и изнутри. Огромная печь с лежанкой и всякими нишами и выступами, тоже беленая. Иконы в углу смотрели из вышитых рушников. Чисто скобленый стол и широкие лавки. Еще рама для починки сетей в «поганые» дни. Но «поганых», штормовых дней этим летом почти не было, и Мыкола чинил сети снаружи. Анна быстро приспособилась ему помогать. Хозяйство было нехитрое: «копанка» в низинке, откуда Анна носила воду, жилистый петух да стайка кур, коза с обломанным рогом. В хате заправляла Хивря, пожилая кругленькая и смешливая. Она обрадовалась Анне и ребенку: будет хоть с кем слово сказать. Мыкола был неразговорчив, и на все Хиврины тирады обычно отвечал «эге» или «ну». Оно и хорошо, когда чоловик с жинкой не спорит, а и скучно бывает. Хивря привыкла уже и с козой говорить, и с курями ругаться, и даже на чугунки да миски покрикивать — а все не то.
Теперь она «заходылась» с новой энергией. Малыш освоился быстро, топал босыми ножками по глиняному полу и Хиврю называл «бабо». Он, по мнению Хиври требовал особого внимания, «бо був заполошный»: при любом громком звуке кидался к Анне и замирал, с головой у нее под мышкой. На это Хивря знала способ, у нее бабка была знахарка и кой-чему Хиврю научила. Хивря и «приворожиты» умела. Хоть и грех, а замуж за молодца-рыбака она так и вышла: надо всего-то помыть пол, а пот со лба куском хлеба утереть. И этот хлеб чтобы съел тот, кого присушить хочешь. Мыкола так этого и не знал, а жили хорошо: сына вырастили да дочку. Только сын в матросы к грекам пошел да осел в Херсоне, а дочка вышла замуж за справного человека, и тот справный человек увез ее в самый Константинополь, там он три кофейни держит. И опустела хата.
То-то Хивре теперь заботы: для начала малому переполох выкатать. Она подождала до первой звезды, принесла только снесенное яйцо из-под курицы, с Олега рубашонку долой, и давай катать то яйцо по грудке да по пузику. Что-то она при этом бормотала, и Анне стало страшновато. Предрассудки, конечно, а все же не по себе. И Олег притих, смотрит круглыми глазами. Потом она ребенка перекрестила, и тот сразу облегченно заревел. А яйцо разбила над миской и сунула Анне:
— Иди выкинь в бурьяны! Ось тоби весь переполох.
Анна глазам не верила: яичная жижа вытряхнулась из скорлупы нехотя, и желток с белком было не разобрать. Все взялось как кристаллами, и распустилось в миске отчетливыми остриями и гранями.
Что это было, Анна так и не поняла, но Олег действительно перестал шарахаться от каждого громыхнувшего чугунка, и даже майские грозы не произвели на него никакого впечатления. А других громких звуков тут и не было. Только ветер шелестел в бурьянах, да море шумело. Анна загорела и окрепла, одежда ее пропиталась запахом чабреца, который Хивря сушила в хате. Олег бегал в одной рубашонке, воевал с петухом и усердно помогал Хивре подметать пол полынным веником. Волосенки его выгорели добела, нос облупился, и Хивря мазала его вечерами «от солнца» простоквашей из козьего молока. Одесса казалась далеко-далеко, да и весь мир тоже. Так бы и жить на этом тихом берегу всегда, всегда. Ждать «широкого» ветра, помогать Мыколе выгружать из байды трепещущую скумбрию, чинить сети.
А только раз есть скумбрия — надо ее продавать: нитки нужны, соль, хлеб, керосин, то да се. Как раз задул паскудный ветер «молдаван», и Мыкола отправился в город: все равно не рыбачить. Ночевать он не вернулся, но Анна с Хиврей не волновались. «Молдаван» уж раз задул — так на три дня, а то и на все семь.
Вернулся Мыкола мрачный и много не рассказывал. Анна только поняла, «шо ти бильшовыки лютують, як скажени», и рыбу продать теперь целая история. Все же Мыкола кое-что привез. На Коблевскую он не поднимался, чтоб за ним не увязался кто, и ничего не знает о стариках. Так жили до августа.
— Ну, дочка, вже бильшовыкам час тикаты! — привез Мыкола известие из очередной поездки в город. — Деникин вже с десантом на Большому Фонтани!
Сам Мыкола добра не ждал ни от белых, ни от красных. Белых он не любил за то, что у них «кацапы» верховодят, с ихним московским духом: москаль всегда украинцу на шею сядет, и вези его, а он тебя еще плетюганом. А красные — те голота, из хорошего хозяина печенки выедят. Всех норовят загнать в коммунию, а там чтобы всем спать под одним одеялом. Но при белых хоть рыбу можно продавать спокойно.
Он отвез Анну обратно в город:
Сама подывышся, батькив побачиш, а там знов до нас, як схочеш.
Он сам пошел с Анной на Коблевскую, не решился отпустить одну с ребенком. И правильно сделал. Они подымались вверх по припортовым улочкам, а вокруг бушевало.
— Держи его, гада! Сволочь комиссарская, попался!
— Дайте ж мне его, люди, я ему глаза повынимаю!
Оборвался короткий вой, и кучка людей закопошилась над уже лежащим телом. Каждому хотелось еще пнуть. Не успевших сбежать большевиков ловили, и тут же на месте учиняли суд и расправу. Анна старалась сдержать дрожь, чтобы не напугать малыша. Все это было омерзительно, хотя и понятно. Снова замыкался круг мести, и так по этому кругу и дальше пойдет, и дальше, и никому из него не выйти. Сколько она уже этого видела. Бегут по площади люди с окровавленными руками, и женщины. И кричат, не разобрать что. Почти все обуты в самодельные «деревяшки» — какая еще в Одессе сейчас обувь? И от стука «деревяшек» по камню кажется, будто бежит многотысячная толпа, а всего-то сотни две-три. Смотри, не отворачивайся, тебе с этими людьми жить.
Всмотревшись, Анна вздохнула с облегчением: это красное было не кровь. Кровь не такая, уж Анна-то знает. Они, оказывается, чекистскую тюрьму разносили, а ночью дождь шел, вот они краской и вымазаны — красной. Что они там в тюрьме нашли — Анна старалась не слушать. Ужас какой. Одно ясно: живых не нашли.
Над городом стелился бархатный гул: это были колокола кафедрального собора. И чем ближе подходила Анна к дому, тем громче гремело и ликовало вокруг. Мимо собора, под звуки Преображенского марша, ехали молодцеватые эскадроны. Женщины плакали и кидались целовать стремена.
— Полковник Туган-Барановский! Вон, впереди, на вороном!
— Дожили! Голубчики, наши!
А их дверь никто не открыл, и Анна спустилась по гулкой лестнице, не встретив никого из соседей. Оставалось идти к Петровым, вероятно, мама и папа там. Но на двери Петровых висела непонятная печать. Господи, что же это? Хладнокровный Мыкола приказал ей стать в сторонке и «не метушиться», и отправился выяснять. Через несколько минут вернулся.
— Ото ж я тоби казав, що все гаразд! Их просто бильшовыки на иншу квартыру перегналы.
Открыла Мария Васильевна, в штопаном синем платье, обутая в «деревяшки». Обхватила сразу и Анну, и малыша, и заплакала, ни говоря ни слова.
Яков и Римма на этот раз в подполье не остались. С Деникиным шутки плохи. Большевики спешно сворачивались: надо было уходить, до поры до времени. В ЧК Якову выдали документы на другое имя. Теперь он был русский, Яков Краснов. Смена имени была необходима, объяснили Якову. Белые особенно жестоко расправляются с евреями, считают их всех комиссарами. Да и среди «красных казаков» встречаются несознательные антисемиты.