Избранные эссе 1960-70-х годов - Сьюзен Зонтаг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не хотел оставаться один, как уверял Паоло, и очень много людей приходило к нему в первую неделю, а сиделка, родом с Ямайки, говорила, на этом этаже есть пациенты, которые были бы рады лишнему цветочку, и никто не боялся приходить, не то что раньше, подчеркнула Кэт специально для Эйлин, их теперь даже не отделяют от прочих больных, заметила Хильда, на дверях палаты нет предупреждения об опасности заражения, как было принято несколько лет назад, вообще-то у него палата на двоих, и он говорил Орсону, что старикан за занавеской (которому явно пора на тот свет, вставил Стивен) на самом деле даже не болен, так что, продолжала Кэт, ты бы правда сходила, проведала его, он будет очень рад тебя видеть, ему приятно, когда его навещают, ты ведь не потому к нему не заходишь, что боишься, правда? Да нет, конечно, сказала Эйлин, но я не знаю, что ему сказать, боюсь, что буду чувствовать себя скованно, а он обязательно это заметит и ему от этого станет хуже, так что никакого удовольствия я ему не доставлю, верно? Да он ничего не заметит, сказала Кэт, потрепав Эйлин по руке, и все совсем не так, не так, как ты себе представляешь, он не судит никого, и до того, что тобой движет, ему нет никакого дела, он просто радуется встрече с друзьями. Но я никогда, собственно, не была его другом, сказала Эйлин, ты его друг, ты всегда ему нравилась, ты говорила мне, что он с тобой беседует о Норе, я знаю, что я ему нравилась, он даже был мной увлечен, но он уважает тебя. Но, если верить Уэсли, причина, по которой Эйлин так редко приходила в больницу, была в том, что он никогда не мог полностью ей принадлежать, всегда у него уже кто-то сидел, а к тому времени, когда расходились одни посетители, успевали прийти следующие, она много лет его любила, и я понимаю, сказала Донни, какую горечь должна испытывать Эйлин, ведь если у него была когда-нибудь женщина-друг, с которой он не просто спал время от времени, а женщина, которую он по-настоящему любил, — и бог мой, сказал Виктор, как он сходил с ума по Норе, те, кто давно его знают, помнят, какая это была трогательная пара, два угрюмых ангелочка, — то, уж во всяком случае, это не она.
И когда те его друзья, которые приходили к нему каждый день, отловили в коридоре его лечащего врача, Стивен задавал наиболее грамотные вопросы, поскольку его знания основывались не только на тех историях, которые несколько раз в неделю печатает “Таймс” (Грег уверял, что бросил их читать, потому что больше просто не в силах), но еще и на публикациях в медицинских журналах, выходящих у нас, и в Англии, и во Франции, и был лично знаком с одним из ведущих парижских специалистов, автором широко известных исследований в этой области; но и тот сказал не намного больше, чем лечащий врач, которая ограничилась обычными отговорками: пневмония не угрожает жизни, лихорадка проходит, он, разумеется, еще очень слаб, но антибиотики действуют положительно, и ему придется провести в стационаре как минимум двадцать один день под капельницей, а потом можно будет начать новый курс лечения — она оптимистично оценивала возможность получить у него согласие; когда Виктор сказал, что раз у него нет аппетита (он всем говорил, когда его умоляли поесть, что у больничной еды какой-то странный металлический привкус), то, наверное, не надо приносить ему столько шоколада, врач только улыбнулась и ответила, что в таких случаях душевное состояние больного — фактор не менее важный, и если от шоколада он чувствует себя лучше, то и вреда тут никакого быть не может, Стивена это насторожило, как он потом признавался Донни, потому что хочется все-таки верить обещаниям и запретам современной медицины, вооруженной высокими технологиями, а тут успокаивающе сдержанный специалист по этому заболеванию, эта седая женщина, которую цитируют в печати, говорит как старомодный деревенский лекарь, который уверяет родных больного, что чай с медом и куриный бульон не менее важны для успешного выздоровления, чем пенициллин; возможно, это означает, сказал Макс, что они еще только прикидывают, как его лечить, и сами пока толком не знают, что делать, или, что вероятнее, вмешалась Ксавье, они просто ни черта не знают, а вот это правда, а что уж точно правда, сказала Хильда, бередя рану, так это то, что нет у них, у врачей, никакой надежды.
Нет, нет, сказал Льюис, этого не может быть, погоди, я не могу в это поверить, ты точно знаешь, то есть они точно знают, они сделали все анализы, не зря значит, когда зазвонил телефон, я побоялся подойти, подумал, что сейчас мне скажут: еще кто-нибудь заболел; но неужели Льюис действительно до вчерашнего дня ничего не знал, вспыхнул Роберт, что-то мне не верится, об этом все говорили, быть того не может, чтобы никто не звонил Льюису; скорее всего, Льюис все знал, но по каким-то соображениям притворялся, будто впервые слышит, потому что, напомнила Яна, разве не сам Льюис говорил Грегу примерно месяц назад, да и не одному Грегу, что он плохо выглядит, похудел, и Льюис встревожился и повторял, что неплохо бы ему показаться врачу, так что не может для него это быть полной неожиданностью. Да уж, все теперь переживают за всех, сказала Бетси, вот как мы живем, так мы теперь живем. И кроме всего прочего, они когда-то были очень близки, ведь у Льюиса до сих пор есть ключи от его квартиры, вы же понимаете, что после разрыва не забирают ключи только отчасти в надежде на то, что человек может вдруг завалиться в гости, спьяну или в минуту душевного подъема, как-нибудь под вечер, но в основном потому, что умнее иметь несколько комплектов ключей в городе, коль ты живешь один, на самом верху дома, который раньше занимали разные конторы и где никогда не будет швейцара или хотя бы консьержа, кого-нибудь, у кого можно спросить запасные ключи поздно ночью, если вдруг потерял свои или дверь захлопнулась. У кого еще есть ключи, спросила Таня, это я к тому, чтобы кто-нибудь заскочил туда завтра перед тем, как идти в больницу, и принес какие-нибудь его сокровища, потому что на днях он жаловался, сказал Айра, что в больничной палате ужасная скука и у него такое впечатление, что его заперли в номере мотеля, и все сразу начали рассказывать разные смешные случаи про номера в мотеле, а после анекдота Урсулы про “Лакшари баджет инн” в Скенектади вокруг его кровати стоял громовой хохот, а он молча смотрел на них, лихорадочно блестя глазами, и все это время, вспомнил Виктор, жевал этот проклятый шоколад. Но, по словам Яны, которая с помощью ключей Льюиса проникла в его холостяцкую берлогу в поисках какого-нибудь утешительного художественного средства, чтобы оживить немного палату, византийской иконы, которая висела над кроватью, на месте не оказалось, это было непонятно, пока Орсон не припомнил, как он без сожаления (Грег утверждал обратное) рассказывал, что мальчик, от которого он недавно отделался, украл ее вместе с четырьмя коробками лакрицы, как будто их так же легко продать на улице, как телик или стерео. Но он всегда был очень щедр, тихо сказала Кэт, и, хотя любил красивые вещи, никогда всерьез к ним не привязывался, сказал Орсон, что нетипично для коллекционера, пояснил Фрэнк, и когда Кэт затряслась и на глаза у нее навернулись слезы, Орсон спросил с тревогой, может, он, Орсон, сказал что-нибудь не так, она указала им на то, что они заговорили о нем в прошедшем времени, начали вспоминать, каким он был, за что они его любили, как будто он уже весь вышел, кончился, стал просто частью прошлого.
Наверное, он устает от посетителей, сказал Роберт, который, как не могла не заметить Эллен , сам приходил в больницу всего два раза и, возможно, искал оправданий нерегулярности своих посещений, но и сомнений нет, по словам Урсулы, что настроение у него упало, хотя врачи ничего огорчительного не говорили, и он, по-видимому, предпочитает на несколько часов в день оставаться в одиночестве; и Донни он сказал, что начал вести дневник, впервые в жизни, потому что хочет фиксировать изменение своей реакции на этот удивительный поворот событий, отражать действия врачей, записывать, кто к нему приходит каждый день и обсуждает у его изголовья состояние его тела, и что не так уж важно, что именно он там пишет, почти ничего, с горечью сказал он Квентину, кроме обычных банальностей о страхе и изумлении — почему такое случилось с ним, с ним тоже, плюс обычное раскаяние в прошлых ошибках, простительные суеверия, перемежаемые решениями жить лучше, значительнее, больше времени уделять работе и друзьям, не принимать так близко к сердцу, что о нем думают люди, вперемешку с уговорами себя в том, что в его положении воля к жизни значит больше, чем все остальное, и что, если он действительно хочет жить, верит в жизнь и любит себя (прочь, старый черт Танат), он будет жить, он будет исключением из правила; но, может быть, все это, размышлял Квентин, разговаривая с Кэт по телефону, было не главное, а главное то, что с того самого момента, когда он завел дневник, он начал накапливать материал, чтобы однажды его перечесть, чтобы хитро застолбить себе местечко в будущем, когда этот дневник станет просто предметом, пережитком прошлого, и когда он сможет его вообще не открывать, если захочет, чтобы это суровое испытание осталось позади, но дневник будет при нем, в ящике его огромного маджореллиевского письменного стола, и он мог бы уже, как, собственно, он сам сказал Квентину как-то ранним солнечным вечером, приподнявшись на больничной кровати, представить, как сидит в своем пентхаусе и октябрьское солнце светит сквозь чистые стекла окон, а не сквозь это матовое окошко, а дневник, тот самый трагический дневник, валяется в ящике стола.