Четверо - Федор Крюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Арон с готовностью принялся ощупывать пленника. На плечах у пего висела выцветшая рвань, которую по двум медным пуговицам можно было принять за шинель, но она была коротка для шинели. Темное, волосатое тело, похожее на чугун, виднелось на груди, сквозь продранную желтую рубаху, сквозило на ногах в прорехи синих шаровар и обмерзших чулок. Единственное вооружение, которое оказалось на турке, был пояс с патронами старого образца, — даже ножа нигде не нащупал Арон, а он искал строго, старательно.
— Ну вот, Арон, видишь? — говорил торжествующим топом Уласенков. — Что ни делает Бог, все к лучшему. Не остановись мы тут — значит, не взяли бы этого дружка. Завтра с тобой представим его, может — награду дадут: пленный… Думаю, без последствия этого дела не должны оставить?
— По Георгию обязаны дать! — сказал Арон Перес и так уверенно, что Уласенков, не очень первоначально рассчитывавший па возможность награды, вдруг укрепился в приятной надежде.
Единственный свидетель этой торжественной сцены — мальчик, завернутый в шинель, — большими черными глазами наблюдал за ними троими. И в глазах его так и застыла та тяжелая, недетская боль, которую не вылил он своими слезами. Уласенков приятельски подмигнул ему, встретившись с его удивленным, изучающим взглядом.
— Вот, Ванятка, заблестят Георгии и па наших грудях!.. И большим пальцем правой руки гордо постучал в свою широкую грудь.
— Ну, Арон, мотайся за водой! Обрадует, брат, и тебя вечность: крест — это такое дело: пенсией огребешь — до гробовой доски кусок есть… Садись, друг! — обернулся опять к турку Семен и показал жестом место у огонька. — Садись, гостем будешь, а водки купишь — и за хозяина почтем…
Огонек трепетал, фурчал, лизал пристроенные па камнях котелки. Тонкими голосами пела закипавшая вода. И молча сидели вокруг они — четверо, голодные, озябшие, усталые, борющиеся с дремотой. Каждый думал о чем-то своем, далеком, никому, кроме него, не понятном, никому не приболевшем. И это незабываемое свое казалось сейчас невероятным, улетевшим милым сном, а то диковинное, внезапное, сотканное из случайностей и неожиданностей, что сгрудилось здесь, перед глазами, было понятно, близко до осязательности, как дрожащие язычки огня и тонкое пение воды в котелках. Оттого всем было невыразимо грустно и холодно.
Уласенков один, отдаваясь во власть безмолвного раздумья, не забывал хозяйственной части. Подкладывал поленца в огонь — с расчетом, чтобы было ни много ни мало, хватило бы на ночь; два раза сходил к арбе и выломал из нее, что легче поддавалось разрушению, пополнил запас дровец. Арон Перес занят был помороженными своими ногами: держал их поочередно над огнем и отдергивал, боясь прожечь сапоги. А когда согрел, начал стонать и шипеть от боли — ноги «сошлись с пару», как определил Уласенков. Турок сидел унылый, неподвижный, поджав ноги в худых обледеневших чулках и засунув руки в мохнатые рукава своей шинели. Все внимание свое, казалось, устремил он на кончик своего горбатого носа и теперь еще больше напоминал какую-то любящую уединение, склонную к созерцательности птицу. Мальчик ушел головой в шинель — торчали лишь непокорные завитки его кудрей из-под платка. Изредка он чуть-чуть шевелился, и лишь по этому можно было догадаться, что он еще но спит.
Когда Уласенков снял котелок с кулешом, все немножко оживились. Ели двумя ложками, поочередно. Показал Уласенков, как это надо делать: зачерпнул ложку горячего хлебова — отправил в рот, зачерпнул другую, подул на нее, поднес к носу мальчика, которого называл Ваняткой.
— Ешь, чадушка, гляди не обожгись… Сопли-то утор бы…
Ванятка осторожно стал есть с ложки, изредка вскидывая на большого человека вопросительный, изучающий взгляд своих черных глаз.
Арон проглотил ложку и передал турку. Пленный изумленно вскинул на него глаза и не сразу протянул руку. Понял, взял ложку и, зачерпнув каши, проглотил ее быстро и жадно. Передавая ложку Арону, он быстро качнулся и поцеловал его руку. Арон вздрогнул от неожиданности, а Уласенков рассмеялся.
— То-то вот, друг, не надо бы лезть в драку, — сказал он, глядя на турка ласковыми глазами и поднося ложку мальчику, — а то вот и накормим тебя рассейской свининкой… сверх твоего закону… А прокозыряет ваш султан свою земельку, проиграет ее нам па немецкой гармошке — чего будешь кушать тогда?
Турок понял по-своему, осклабился с грустным умилением и, показывая черным пальцем па мальчика и на себя, забормотал что-то.
— Юч… юч… — повторял он, оттопыривая три пальца, — юч чуджюк.
Склонил голову на бок и постучал рукой около сердца, печально улыбаясь.
— Трое? — перевел Уласенков, подняв ложку, — А-а… так, так… У меня тоже трое: дочь невеста, шестнадцатый год, а самый малый меньше этого… Яшутка… Тоже, брат, вздумаешь о нем — тоска со всего света!.. А у тебя, Арон, есть?
— Парочка, — сказал Арон.
И, чередуясь ложкой с турком, стал рассказывать о своем маленьком Абрумчике: мальчишка — вне конкуренции, замечательная память, необыкновенные способности к счету; на любое слово укажи, в уме разложит на числа, сложит, перемножит, и через две минуты — извольте — итог, хоть на счетах, хоть на бумаге проверяйте — без ошибки… Если учить, это будет какой-нибудь замечательный человек!
Арон Перес увлекся, забыв про боль в ногах, и стал излагать перед Уласенковым и турком подробно разработанные им планы обучения Абрумчика и Баси, по какой части они пойдут, какую карьеру могут сделать. Ничего нет невозможного, что им удастся выбиться наверх. Если его, Арона Переса, судьба сунула на мало завидную позицию «живой рекламы», то он может указать и на другой пример: два его сверстника, такие же, как и он, бедные еврейчики, пробились в доктора и теперь имеют отличную практику в Кутаиси…
Поели кулеш. Арон продолжал рассказывать о докторах, об их доходах, костюмах, обстановке. Покурили. Принимая цигарку от Семена Уласенкова, турок пробормотал: «Эваля, эффендим!» — и облобызал ему руку.
— Ну-ну, валяй, валяй… — покровительственным голосом сказал Семен и широко зевнул. Стала одолевать дремота…
Надо бы вымыть котелок, а вставать лень — пригрел место. Ванятка ушел с головой в шинель и скоро схилился на вещевой мешок, уснул. Семен облокотился на колено и старался слушать Арона. Он глядел ему в рот и удивлялся, как быстро и непрерывно вылетали из него слова, все складные такие, мудреные и гремучие, как тонкая бесконечная проволока. Тяжелели веки и наплывали на глаза. Голос Арона отходил в сторону, заходил в затылок и становился похожим на дребезжащее шуршание детской самодельной повозочки, которую он, Семен, смастерил весной Яшутке. Вот и он, милый Явда, бежит — шлепают босые ножки по твердому солонцу улицы, скрипит-гремит сзади повозочка. Авдотья гонит уток на пруд, а утки лопочут между собой такими же голосами, как у Арона Переса. У пруда коровье стадо; Перепелеска забрела по колени в воду и машет мокрым хвостом, отбиваясь от оводов. Из глубины пруда глядит солнце и седой курган, поросший полынком. Свое. Родные места. И так странно: голос Арона кружит оводом над ними.
Качнулся, открыл глаза: Арон и есть… блестят запавшие глаза, шапку сдвинул на одно ухо и все сыплет быстрыми, мудреными словами. Хвастает, должно быть.
Опять слипаются глаза. А совестно, не хочется, чтобы заметил Арон, что задремал его слушатель.
— Ты, Арон, может, когда мимо Расшиватки будешь ехать, — заезжай, пожалуйста… Вспомним, как страдали мы с тобой вместе. Авдотья самовар нам поставит… Баба, брат, из себя немудрящая, а орех! На язык — почище тебя будет: от семи кобелей отбрешется…
Хотел это сказать Семен и заленился. Голос Арона затрещал у самого уха, турок неожиданно проговорил: «Валяй, эфенди!» Открыл глаза опять, встряхнулся. Арон — на своем месте, турок сидит неподвижно, дремлет.
— У меня сестра есть в Батуме, свою зубную больницу имеет, — говорил Арон.
Семен поглядел на его смятую шинель, порыжевшие сапоги и сказал:
— Хвастаешь небось?
— Ей-богу, есть! — жалобным голосом воскликнул Арон. Уласенков посмотрел вверх, на звезды, хотел узнать, много ли ночи остается. Поискал Корец — не нашел, а те звезды, что мерцали над черным гребнем, были неприметные. Месяц зашел за лес, чуть светлей было небо в той стороне, где он скрылся. Черные гигантские стены холодно и немо глядели спереди, сзади, с боков. Вздохнул Уласенков:
— Много еще ночи будет!
И опять закрыл глаза, чтобы вернуть полусонное видение с милыми лицами и родными местами. Но вместо седого кургана над прудом вырос гребень горы, похожий на гору у Карса. Вместо Расшиватки под горой, над замерзшей речкой, домики, в сумерках похожие на солдатские сундучки, а за речкой знакомые казармы, в которых прожили два месяца. Где-то далеко — должно быть, в кабардинском полку — заиграли зорю, протяжно, мягко и грустно…