В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2 - Петр Якубович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ребята, да у них книги! Это уж не Миколаичу ль товарищи будут? Вот славно-то. Может, опять Чичикова привезли?
Такими замечаниями перебрасывались между собой вслух арестанты, пока надзиратель обыскивал нас, как всегда, подле окна караульного помещения, где происходила приемка новичков. Но любопытство шпанки не было слишком напряжено, и, как только ворота растворились, она, что дождь, рассыпалась по камерам, торопясь обедать.
Я остался один у ворот. Затворявший их надзиратель осклабился.
– Чего ждете?
– Кто принимает новичков?
– Каких новичков?
– Ну, чего же хитрить? Все равно сейчас узнаю. Начальника нет?
– Нет, только старший один. Сию минуту выйдут.
И точно, несколько минут спустя из караульного дома вышла целая толпа людей, и в воротах тюрьмы появились две фигуры новичков-арестантов. Я бросился к ним со словами привета… Но, к моему удивлению, старший надзиратель, он же и эконом – красный как кирпич, смешно шепелявивший толстяк – тотчас встал между нами и. громко запротестовал:
– Нельзя, естё нельзя! Начальник сетяс плидет, нам наголит!
Его поддержали другие надзиратели, тоже поднявшие крик. Я поневоле ретировался. Новички осматривались вокруг с растерянностью и недоумением. Грубая форма обыска, очевидно, уже произвела на них свое действие, и оба глядели затравленными волками; жалкий, комичный вид придавала им и только что надетая, мешковато сидевшая арестантская одежда. Я с жадностью вглядывался в лица, отыскивая в них интеллигентные, симпатичные черты… Кобылка не ошиблась: один, совсем еще юноша, был блондин, другой, значительно старше, брюнет. Блондин показался мне коренастым и широкоплечим; у него было безусое, моложаво розовое лицо с большими, полными доброты глазами; он был взволнован и явно смущен первыми шелайскими впечатлениями… Его товарищ, высокий худощавый мужчина с шелковистой черной бородою, напротив, скорее – раздражен; темные глаза его сердито глядели из-под густых, почти сросшихся у переносья бровей; он и на меня тоже смотрел с недоверием и ни разу не улыбнулся… "Ну, этот со мной не сойдется, пожалуй, – невольно подумал я с грустью, – он-то, должно быть, и есть доктор".
Когда надзиратели взошли с арестантами на крыльцо тюрьмы перед главным коридором, молодой человек обернулся в мою сторону (я шел сзади, в некотором отдалении) и, улыбнувшись, послал мне воздушный поцелуй; но товарищ его даже не оглянулся, весь погруженный в свои мысли. Затем оба скрылись в дежурной комнате, где их заперли в ожидании прихода Лучезарова. Когда надзиратели после этого удалились, я подбежал к замкнутой двери, и тут между мной и заключенными произошел первый торопливый, отрывочный, но оживленный обмен вопросов.
– Как ваша фамилия? – послышался суровый голос, очевидно, старшего из новичков.
Я назвал себя.
– Как! Вы-то и есть Иван Николаевич? Это правда? – Почему вы так удивляетесь? Представляли меня иным?
– Нет, я сейчас же догадался, что это, должно быть, вы, – отвечал молодой голос.
– А я почему-то думал, – сказал первый, – что вас здесь нет и мы будем совершенно одни с арестантами.
– Ах, вот почему вы показались мне таким страшным и неприветливым!
– Ваша тюрьма нагоняет ужас!
– Погодите, это еще начало только…
– Лучезаров, говорят, зверюга?
– Господа, а ведь я-то ваших фамилий еще не знаю.
– Да, да, конечно; я – Штейнгарт, Дмитрий Петрович Штейнгарт, студент-медик четвертого курса.
– А я – Валерьян Башуров, юрист-первокурсник.{4}
– Вы, значит, очень еще молоды?
– Да, конечно… Двадцать два года…
– Да и вас, Дмитрий Петрович, кобылка напрасно, кажется, стариком окрестила?
– Разве уже окрестила? Впрочем, что же, мне двадцать восемь лет, и кое-где есть уже седые волосы…
Мы перебросились затем несколькими фразами о делах, за которые очутились в Шелае, и опять перескочили к данному положению вещей. Лихорадочно быстрые вопросы так и перебивали один другой.
– Что здесь всего неприятнее? Шапочный вопрос?
– Ага, вы уж слыхали!
– Какие у вас отношения с арестантами?
– И с начальством?
– Постойте, господа, на столько вопросов сразу невозможно ответить.
– Вы не ответили: точно ли такая зверюга Лучезаров, как про него говорят? Как вы посоветуете нам держаться с ним?
– Можно ли тут вообще жить?
– Как видите, я жил… А теперь, с вашим прибытием, и подавно стану жить!
– А нельзя ли с вами в одну камеру попасть?
– Если Лучезаров будет с вами любезен – попросите его об этом.
– Будет ли он с нами на ты? Мы хотим в таком случае отвечать ему молчанием. Вы как думаете?
Но, прежде чем я успел сообщить свои мысли об этом предмете, на дворе раздался пронзительный, тревожный свисток, возвещавший о вступлении в тюрьму начальника, и я поспешил удалиться в свою камеру. Однако волнение мое было так сильно, что к обеду я не притронулся. Прием кончился скорее, чем я ожидал, и новый свист возвестил об удалении Шестиглазого. Тогда я бросился опять в коридор и увидал уже идущими мне навстречу Штейнгарта и Башурова, с мешками казенных вещей в руках. Здесь мы впервые обнялись и расцеловались… Высыпавшая из камер шпанка с любопытством и сочувствием наблюдала эту сцену.
– Ну, как и что? В какие камеры назначены?
– Представьте, Лучезаров был необыкновенно любезен, джентльмен да и только! Произнес маленькую речь в похвалу своей гуманности и тюремной опытности и советовал нам одно: терпеть, терпеть и терпеть! Кроме того, выразил большую радость по поводу того, что я медик и могу быть полезен в тюрьме.
– Да, ваша слава как замечательного доктора заранее здесь гремела.
– Я получил этот титул уже в Сибири, во время этапного путешествия, от благодарных пациентов. На самом деле, я уже говорил вам, я всего лишь студент четвертого курса…
– Говорили вы с Лучезаровым о камере?
– Как, же. С большим удовольствием согласился, чтоб я поселился вместе с вами, Валерьяну же назначил другой номер. "У меня, говорит, общее правило: по возможности дробить на мелкие части все группы, какие только могут замечаться среди арестантов, – татар, скопцов, раскольников…" – "Позвольте, – спрашиваем мы, – да ведь мы не татары и не скопцы?" – "Вас, – отвечает, – я назову группой образованных людей".
Я ввел новых своих товарищей в мою камеру, и арестанты тотчас же, не дожидаясь просьбы, похватали у. них из рук мешки и кинулись очищать на нарах место рядом с моей постелью, а когда узнали, что один только Штейнгарт будет жить здесь, стали выражать сильное огорчение.
– И чего им помешало, варварам, всех троих вместе поселить! Нар, что ль, не хватило? – возмущался приятель мой Чирок. – То-ись во всем вреду одну видят, утеснить везде норовят!
Я порекомендовал Чирка вниманию новичков, как старинного своего сожителя, с которым очень дружен.
– Должно быть, он без вины попал сюда? – спросил Валерьян Башуров. – И по лицу видно сейчас, что честный человек!
– Ну, как вам сказать, – засмеялся я, – арестанты почему-то говорят про его честность: черт его чесал, да и чесалку сломал.
– Вишь ведь какой вредный человек этот Миколаич! – обеими руками заскреб свою голову Чирок. – Как меня перед товарищами своими ремизит! Не верьте ему, не верьте – первый во всей тюрьме волынщик!
– Вы тоже учить нас будете, как Иван Николаевич, – подошел к новичкам, заискивающе улыбаясь, Луньков. – Вы не знаете, у нас тут ведь целое училище основано, господа, и я в нем первый ученик.
Сохатый презрительно фыркнул в своем углу, но промолчал.
– Одна беда, – продолжал Луньков, – Иван Николаевич прилениваться что-то зачали, не кажный вечер нас обучают.
Я рассказал Штейнгарту и Башурову о своей школе; она их живо заинтересовала. А когда я заговорил и о бывших одно время в тюрьме чтениях вслух, арестанты поддерживали меня громким сочувственным ропотом, стали ворчать и ругать Шестиглазого даже те, кто очень мало интересовался, бывало, книжками.
Между тем Чирок вызвался сбегать в кухню заварить для нас чаю. Я дал ему свой котелок, в который засыпал чай, а сам повел товарищей в камеру, назначенную местожительством Башурова. Жившие там арестанты встретили нас с тем же гостеприимством, причем произошел приблизительно такой же обмен мыслей, как и в моей камере. Здесь жил, между прочим, и общий староста Юхорев.{5} Он тотчас же появился возле нас и, развязно и дружественно поздоровавшись за руки с новичками, уселся рядом и вступил в разговор. Представительная наружность Юхорева, открытый, умный вид и гигантский рост произвели, видимо, на них внушительное впечатление, и они долгое время Недоумевали, с кем имеют дело. Человек этот действительно мог производить такое впечатление. Он весь, казалось, состоял из одних мускулов, могучих и крепких, как сталь; большие серые глаза глядели отважно и решительно, и трудно было, вынести их прямой пронзительный взгляд; длинные усы окаймляли энергично очерченные губы. Зато подбородок, круглый и несколько выдающийся, а также и щеки всегда тщательно выбривались с помощью стекла или тайных арестантских бритв. Лоб был замечательно низкий, и в середину его правильным треугольником вдавались жесткие черные волосы. Это придавало смуглому длинному лицу суровый, почти свирепый вид, хотя нимало не уменьшало впечатления большого, неоспоримого ума, видневшегося в каждой черте и в каждом жесте этого сильного человека. Будучи совершенно неграмотным, Юхорев говорил так умно, плавно и даже красиво, пересыпая свою речь массой оригинальных эпитетов и поговорок, что если последние не были чересчур откровенны, то вы могли беседовать с ним битый час и даже не догадаться, что имеете дело с простым, необразованным мужиком, а не с каким-нибудь барином средней руки, земцем, помещиком. Непреклонная воля чуялась во всей этой железной, богатырски скроенной фигуре, в ее порывистых и вместе сдержанных движениях, в быстрой, всегда торопливой, легкой походке. Дорисовывая внешнюю физиономию Юхорева, скажу еще, что я был однажды немало удивлен, увидав в бане его голую спину, покрытую густыми, мохнатыми волосами… "Вот богатая пища для ломброзоических выводов!"{6} – невольно подумал я.