Милый дедушка - Владимир Курносенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я плохо помню детство, может быть, потому, что слишком помню его. Кумы были прибежищем для многих, подобных нам, — единственное слабое утешение той жизни. Мы были дети изгоя. Нас ненавидели поощряемой бесплатной ненавистью, на которую так падки плебеи и несчастные.
Мы жили в заброшенной полуразвалившейся усадьбе, купленной за бесценок у одного из старых приятелей отца и наскоро отремонтированной с помощью двух рабов, сохранивших нам верность. Ахерусейское озеро, на берегу которого стоял наш дом, давно заросло травой и стало болотом. Вечерами к окнам подползал коричневый туман, и было слышно кваканье лягушек с выпученными безразличными глазами… До сих пор я боюсь сырости и вздрагиваю, когда на шею мне садится комар.
Кроме того что есть в любой провинции, кроме зависти и сплетен, кроме одиночества детства и страха за маленькую сестру (из-за нашей бедности ее приходилось опекать мне) в Кумах была еще пещера пророчицы Сивиллы. Из Рима приезжали богачи, чтобы посмотреть на нее. Сивилла писала свои пророчества на древесных листах, и ветер потом сдувал их в кучу. Пещера давно была пуста, но все детство я верил, что на одном из истлевших листов была когда-то написана и моя жизнь.
Образование я получил плохое, хотя и не совсем обычное. Кроме риторики и грамматики, которыми мучили нас в школе, отец заставлял меня зубрить богочтимого им Вергилия, а сам учил всему, что должен уметь мужчина в рукопашном бою. Мой прадед Луций Габиний Круг погиб в легендарной когорте шестого легиона Юлия, устоявшей против четырех легионов Помпея, и самой дорогой вещью в нашем доме было копье без наконечника — боевая награда моего деда, присягавшего Августу. В двенадцать лет я умел с места запрыгивать на скачущую лошадь, спать стоя и плавать, как дельфин.
Когда Виргинии исполнилось восемь лет, отец с помощью старых связей устроил ее в храм Весты. Ему казалось, боги сберегут ее лучше, чем он. А спустя пять месяцев я надел тогу совершеннолетнего и похоронил отца. Он покончил с собой, уморив себя голодом, считая исполненным родительский долг. Кроме ста шестидесяти пяти тысяч сестерциев в его завещании было пожелание жить так, чтобы смерть не застала меня врасплох.
Каждую осень на его могиле собираются вольноотпущенники и бывшие легионеры Тиберия, высланные или сбежавшие в Кумы от новой власти, они вспоминают отца и говорят, говорят, говорят, размахивая факелами и бессилием…
2Я перебрался в Рим, где на первых порах жил у дяди, брата моей матери, по имени Пальфурий Фуск. Он служил Тиберию, Калигуле, Клавдию и, наконец, Нерону и у всех умел быть в милости. Узнав, что у меня есть деньги, он искренне меня полюбил. С помощью дяди и нескольких частных писем отца я надеялся попасть в легионеры; именно в военной службе я чувствовал свое призвание. Но стать военным мне не пришлось. Я был сыном дезертира. Нерон, пришедший в ту пору к власти, пока не решался менять старые оценки.
Мой дядя Пальфурий Фуск носил чин войскового трибуна и был еще не старым человеком. Каждый вечер за исключением четверга (в пятницу дядя посещал форум, поэтому накануне берег себя) в нашем доме собирались его друзья и устраивались пьяные пиры, на которых я, воспитанный отцом в строгости и воздержании, был предметом веселых шуток и терпел искушения. Там я сошелся с неким Руфрием Страбоном, всадником и бывшим центурионом в войсках Корбулона. Он и стал тем человеком, который помог мне в моем падении.
Руфрий был старше меня на пять лет; он воевал, был ранен и по ранению освобожден от службы. Но здоровье и служба не слишком волновали его. На свой лад понимая Эпикура, по сути он был гедонистом, то есть разрешал себе все, что приносило наслаждение. Нрава он был веселого и приветливого, и мне нравилось его лицо — он не старался быть тем, кем не был на самом деле.
Тоска, накатывавшая на меня временами, проходила, когда я видел Руфрия и участвовал в его грубых оргиях. Популярным был тогда у нас «пир двенадцати богов», по подобию тех, что устраивал в свои молодые годы Август. Руфрий изображал из себя Юпитера, а мы, его друзья, остальных богов Олимпа. Венерой, Дианой и Минервой наряжались очередные шлюхи, добытые Руфрием (в этом он был непревзойденным мастером).
Я забывался на этих пирах и забывал свое одиночество.
Мы пили и пели, и я любил, когда рядом сидела Сабина, «маленькая рабыня», и Терп, учивший игре на кифаре самого Нерона, пел свои печально-веселые песни… Кифара его плакала, и звала, и не давала утешения, и я уплывал в темноту, и мне не хотелось возвращаться… А потом… Руфрий в обнимку с Дианой и Минервой нарочито гнусаво выкрикивал похабные стихи, и Сабина смеялась заливистым смехом пожилой девочки, смеялась и не могла остановиться…
Руфрий издевался над всем: и над республикой, и над империей, над Юлием и над Нероном. Он не верил, что можно придумать такую жизнь, где одни не будут тянуть соки из других. Поэтому в центр мира он ставил свои желания, какими бы прихотливыми они ни были. На остальное он не обращал внимания — лишь бы не мешали.
После ночей были дни. Мои все более редкие попытки устроиться на службу одна за другой терпели неудачу. Условие, которое мне ставили — признать, что отец мой трус и предатель, было невыполнимо для меня. Отец был мертв, я давно презирал себя и свою покатившуюся жизнь, но предать его я не мог.
Я делал попытки: брался за книги, философию, съехал на отдельную квартиру, давал клятвы… Все было напрасно. Слишком в глубине души я сознавал бесцельность любого начинания. Снова приходил Руфрий, снова кружился веселый бессмысленный круг — гимнасий, охота, гладиаторские бои, пиры и дешевые женщины на одну ночь… Все это не требовало усилий, потому было. Я смотрел, как Руфрий, смеясь надо всем на свете, мочится на двадцатиметровую колонну из нумидийского мрамора, с такой любовью возведенную на форуме нашими патриотами во имя славы Юлия, — смотрел, как вонючая мутная жидкость пузырится на мраморных плитах, и ничего не испытывал, ничего…
Прошло восемь лет. Деньги были на исходе, и я боялся думать о будущем. Случай решил мою судьбу.
3Мы сидели с Руфрием в бане. Это была одна из тех простых римских бань, просторная и не очень грязная, в каких моются зажиточные плебеи. Руфрий из удовольствия особого рода любил иногда бывать здесь. У него было много таких привычек-прихотей, странность которых и была источником наслаждения. Еще одна, например, состояла в том, что, несмотря на нашу безалаберную жизнь, каждый месяц он производил обряд очищения — приносил в жертву свинью, быка и овцу.
Мы сидели в простынях и пили ретийское вино, которое оба любили, и на пол со звоном упал сестерций и, покружившись по мокрому полу, лег орлом — сверкнула желтая чеканная голова цезаря — и Руфрий Страбон, мой друг, всадник и бывший легионер великого Корбулона, наступил на него босой ногой. Звон был сильный, и пожилой декурион, выронивший монету, долго озирался по сторонам, пряча смущение и стараясь делать это незаметно. Потом, махнув рукой, он вышел, и мы с Руфрием покатились в хохоте, радуясь, как мальчишки, подшутившие над учителем.
Руфрий взял сестерций на ладонь, подкинул его пальцем, как это делают, играя в чет и нечет, цокнул языком и сказал, все еще тряся головой и усмехаясь:
— «Как ты, козел, ни грызи виноградник, вина еще хватит…»[3]
— Разве мы не отдадим его? — спросил я.
Он отвернулся, показывая, что не хочет больше говорить об этом. Я смотрел на его гладкие белые ступни с курносыми большими пальцами. Они были розовые и мокрые, как свинячий нос. Мне стало тошно — приспособившееся, похотливое, пьяное животное сидело со мной рядом, и я ударил его голой рукой.
Он побледнел и встал со скамьи, а мне стало легче. Я был сильнее, и мы оба это знали.
После тишины, в которой мы прошли длинный короткий путь от друзей до врагов, он овладел собою и снова рассмеялся. Неужели ты думаешь, тихо сказал он, что все эти годы ты жил на честные деньги… Неужели ты думаешь, закричал он прямо мне в лицо, брызгая слюной, что деньги, на которые ты пил и спал с потаскухами все эти годы, это те жалкие гроши, которые я брал у тебя, щадя твое самолюбие кретина? О жалкий дурак, сын осла и лошади! Этих денег не хватило бы на одну вонючую мавританку! Ты жил на мои деньги, на мои, а я получал их от старых богатых козлов, которые провинились перед законом, нажирая себе брюхо, чтобы я — я! — помог им выкрутиться из их козлиных дел.
Он платил судьям и крупным чиновникам магистрата (таким, например, был мой дядя Пальфурий Фуск) шлюхами, а иногда и знатными женщинами, если удавалось их шантажировать, а клиенты этих судей, «козлы», платили ему, Руфрию, — веселому человеку. Он выкрикивал ругательства, он смеялся и хрюкал, ему уже нравилась энергия нашей беседы, а я не мог прервать его азиатское красноречие и заставить замолчать.