Тихий звон зарниц - Людмила Сабинина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В зимние каникулы Катя совсем затосковала. Никто из эвакуированных к ним не заходил, потому что не любили Касьяновну, да и забот своих в каждой семье хватало. Сидеть с Касьяновной в избе тягостно, и Катя бродила по селу, заходила на почту, в магазины, встретится кто-нибудь из эвакуированных — два-три слова, и разойдутся. Их ведь тоже подгоняет нужда… Все перебивались кое-как. Чуть ли не каждая семья оплакивала кого-нибудь: отца, брата, сына. То и дело — песня слышалась на улице: провожала солдата на фронт. И песня, прислушивалась Катя, всегда была одна и та же: размашистая, звонкая, ясная, как освещенная солнцем снежная равнина.
Песню всегда пели одну и ту же, и в тот же переулок заворачивали — в сельпо. Там шумно требовали водки, а водку отпускал продавец не всем. Здесь были свои обычаи. Когда в магазин привозили какой-нибудь нужный товар, никто не стоял в очереди. Толпой наваливались на прилавок, орали, а продавец передавал товар прямо через головы, кому считал нужным. И никто не протестовал. Просто кричали, толкались и рвались к прилавку… Или баня. Оказывается, в селе общественная баня есть, и установлены мужские и женские дни. Как-то раз Катя собралась помыться. Баня небольшая — человек на десять. Не успела голову намылить, как вокруг зашумели, женщины бросились одевать детей, одна за другой выскакивали из мыльной. Сверху на Катю полетели скользкие обрывки мочала, листья от веников — банщица обметала и ошпаривала полки.
— Айда! Айда! Скорее выходи!
— В чем дело? Почему выходить?
— Не видишь? Джихангиров идет!
Она поглядела в окошко: невдалеке по тропке шел желтолицый человек в черном пальто, в барашковой шапке, с коричневым толстым портфелем под мышкой. Шел не спеша, будто давал время приготовить баню. У мостика остановился, побеседовал с какой-то старухой. Ведра болтались у нее на коромысле, вода выплескивалась через край, старухе, видно, тяжело было. Нести ведь гораздо легче, чем с полными ведрами стоять… Кое-как Катя оделась, и, немытая, — вон. У выхода едва не столкнулась с этим самым Джихангировым. Портфель-то раздут, с бельем, видно. Прошел, вроде бы и не замечает, что день-то женский. Какой-нибудь руководитель местный, ишь, важный. Нет, пожалуй, уж лучше мыться дома у печки… Так она и делала.
А мороз крепчал. С хлебом совсем стало плохо, а, кроме хлеба, есть было нечего, перевелась и сушеная картофельная шелуха. Мимо окошка то и дело провозили на санях мерзлые лошадиные туши с задранными вверх копытами — началась бескормица, падал скот.
— Нехристи, — ругалась Касьяновна, — Сена даже не припасли! Все на войну валят. Война, война. Что же, и трава не растет, раз война? Трава-то ведь растет, вон, степь целая. Нет, уходить отсюда надо, уходить. Пропадешь тут с вами…
Касьяновна и вправду ушла. Уехала к дальним родственникам в Свердловск.
Случилось это ближе к весне, когда голод стал нестерпимым, а на базаре выменивать нечего, все уже выменяли — и старухин теплый платок, и Катино платье. Даже комбинацию Катину, в которой приехала, и ту погладили и снесли на базар. Два кило муки — это не шутка… Отъезд получился как-то сразу, неожиданно. Катя с утра караулила около хлебной лавки. Уйти нельзя было, вот-вот привезут, хлеба неделю уже не выдавали. Эвакуированные толкались на морозе, как всегда, спорили, когда окончится война, в подтверждение читали письма с фронта. Их всегда носили с собой. А хлеб все не везли. Раз пять она бегала домой греться, к магазину возвращалась опрометью, боялась опоздать. Хлеб получить надо было и на себя и на старую Касьяновну. Пока привезли, разгрузили, пока очередь подошла, промерзла Катя до костей. Домой вернулась поздно, разделась, забралась в постель. И сразу же поняла, что заболела. Лихорадило, стучало в голове, чудилась далекая музыка. Так бывало и раньше. Стоило только заболеть. Когда была маленькая, она поворачивалась лицом к стенке и воображала разные картины. Будто на стене пляшут маленькие человечки, бегают лошади, звери разные. А музыка-то, музыка, вон какая громкая!
«Ты чего там, Катюш?» — беспокоилась мама.
«Кино смотрю. Про медведя!»
И мать сразу же понимала, что дочка опять заболела.
Так вот и теперь. Катя повернулась к стене и начала «смотреть кино».
Ночь. Теплая, душистая, в самом разгаре лета. Ребята ночуют у них в сарае. Мама настелила соломы, сверху дерюжками накрыла, набросала подушек… Помнится, задолго сговорились об этом походе, и вот приехали человек пятнадцать. Все шестиклассники, двое только из восьмого «А». Купались в речке, собирали землянику. К вечеру умаялись и заснули как убитые. А Вера, Женька Глебов и Катя дождались темноты и побежали смотреть светляков. В июньские ночи много их на опушке за старым кладбищем. Хотя и темно, а дорога белеет, будто светится. Ступни вязнут в мягкой прохладной пыли. Вот и деревянный мост через болотце. Все трое стоят у перил, прислушиваются. Снизу поднимается жаркий, неистовый хор: лягушки. Птицы ночные перекликаются по берегам, пахнет болотом и желтыми кувшинками. А за мостом, на пригорке — старое кладбище, кресты белеют под месяцем. Ни за что бы Катя не пошла сюда в такой час, даже с подружкой Верой не пошла бы. А с Женей Глебовым не страшно. Во-первых, Женя старше на два года, во-вторых… Ну не страшно, и все тут. Они идут вдоль кладбища. Женька беззаботно проводит палкой но железной ограде. Девочки смеются. А вот и лес. От сосен душное тепло исходит. Пряное дыхание трав завораживает.
— Наверное, сегодня Ивановская ночь, — говорит Катя. — Волшебная.
— Почему?
— Так. Кажется почему-то…
Замер весь лес, будто прислушивается. А днем всегда вершины шумят. Когда ни придешь — вечно шумят, бушуют. Странно. Неужели и лес по ночам спит?
— Глядите: светляк! А вот другой!
В темных кустах мерцают зеленоватые огоньки.
— Один, два, три, — считает Вера. — А вот еще два, глядите!
— А тут их сколько! Идите сюда! — зовет Глебов.
Светляки то ярко разгораются, то меркнут. Вокруг тишина, но Кате кажется, что светляки поют. Поют тонкими голосами какую-то необычную, долгую мелодию. Ни на что не похожую, непонятную, как запах кувшинок, и — ночью — необъятный чертеж вселенной.
— Жень, покажи, какие они, — просит Вера.
Он осторожно приоткрывает ладонь. В горсти — колеблется, дышит голубое сияние. Все трое наклоняются, смотрят.
— Всего-навсего вот такусенький жучок! — удивляется Вера.
— Хочешь, подарю? — с улыбкой обращается он к Кате.
Светляк сам переползает ей на ладонь, и она приносит его домой. В эту ночь не спится — лихорадит от солнца и купанья, и рука опять ноет, как тогда, из-за капли воды. И вообще все как-то странно. Что это у всех или только у нее одной? Если только у нее, то почему? И неужели это и есть та самая взрослая любовь?
На другой день все уехали, а когда стемнело, мама вошла в Катину комнату и ахнула: всюду — на цветочных горшках, на листьях фикуса, на букете ромашек — всюду светляки! Видно, Глебов целую горсть их в комнату забросил. Через окно. Долго еще Катя ложилась спать при такой иллюминации. Потом пожалела светляков, собрала их и вынесла в сад. Живите!.. Но каждую ночь, прежде чем заснуть, распахивала окно, смотрела на таинственные светлые точки в темной листве. Их становилось все меньше. А из сада тянуло ночным холодком, разросшийся сиреневый куст обдавал росой. Холодно.
— Холодно как, — говорит Катя. — Холодно! Чужая, костлявая рука ложится на лоб.
— Нашла время болеть, — ворчит Касьяновна. — Ухаживай за ней. Говорила давеча, опорки мои надень, так нет, все в галошах шастала. Ухаживать тут некому.
— Холодно мне, Касьяновна.
— Погоди, пальтушку сверху накрою…
Болела она долго. Старуха топила печь, поила горячей водой. Есть не хотелось, а только пить. К концу четвертой недели жар спал, сразу стало легко, покойно. Старуха уходила на целые дни — за хлебом, то на почту — письма писать, а Катя лежала на спине, бездумно глядела на дощатый потолок. На сосновых досках срезы сучков выглядели как замысловатый узор, и узор этот можно при желании менять. Стоит только вообразить: вот с потолка смотрит на нее добрая собачья морда. А вот, если посмотреть чуть наискосок, уже не собака, а веселое кудрявое облако. И не облако, а туча целая. Того и гляди, прольется дождь. Вот уже и гром гремит… Но это был не гром, просто ребятишки хозяйские бегали. И с потолка не дождь сыпался, а копоть и пыльная труха.
Однажды Катя открыла глаза и увидела перед собой Касьяновну. Старуха стояла одетая, за плечами висела тощая котомка, рука опиралась на посох.
— Ну, прощай, — сказала. — Оставайся тут, благо поправляешься. А я пошла к своим. Зовут свои-то.
Катя молчала.
— А ты не реви! Что я тебе, родня какая, что ли, реветь-то… На станцию побреду, до ночи, поди, успею. Дрова у печки наколоты, вода в ведре…