Философский пароход. 100 лет в изгнании - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и все, что припомнилось в «мирных тонах» в дни юбилея[9].
Михаил Андреевич Осоргин
Москва. Высылка за границу
(фрагмент книги «Минувшее»)
Я ежедневно – по будним дням – стал ходить в город. Для формы и за подписями о своем присутствии на работе я, сперва ежедневно, а потом лишь иногда, заходил в Университет, большую же часть времени я проводил у своих на их новой квартире в Малом Ржевском переулке, около Поварской; из дома Соловых на Новинском бульваре их принудительно выселили, и им редкостно посчастливилось найти хотя бы и не очень хорошую квартиру.
Полтора года я не видел Москвы – срок сравнительно небольшой, но в такие революционные периоды можно, как во время осады городов, считать месяц за год, если не больше… Москва страшно переменилась во всем. Когда я садился в тюрьму, тип «бывшего человека», или «недорезанного буржуя», встречался куда чаще на улице, чем теперь. Прошлое, во всех видах, уходило в историю с невероятной быстротой. Так быстро сохнет песок после отлива моря: трудно даже поверить, что тут еще так недавно была вода… Как растаяла за эти 30 месяцев старая Россия! Те, кто жил в Москве день за днем, не могли заметить перемены столь резко, как я, вернувшийся из другого мира.
Кроме того, резко переменилась вся политическая обстановка. Я попал в тюрьму во время гражданской войны, со всеми ее надеждами… Теперь – большевики уже бесспорные победители. Для меня лично эта перемена была наиболее значительной, для большинства же других на первый план выступило другое противоположение, конечно, тоже немаловажное: период «военного коммунизма» сменился периодом НЭПа. Многие, очень многие возлагали на него радужные надежды и считали, что я утратил всякую гибкость ума и ожесточился. В тюрьме, когда я говорил, что не для своего личного удобства, а для России, я предпочел бы продолжение «военного коммунизма», – он был тяжелее для населения, но при нем было больше надежд на освобождение… Многие же считали, что именно НЭП – заря освобождения. В этом отношении – с противоположных точек зрения – я сходился с оценкой Ленина. Он боялся продолжения старого курса политики, а я на него надеялся; он надеялся, что НЭП даст коммунистам передышку, а я этого боялся… Меня совсем не удовлетворяла мысль, что «мы с Лениным» оказались правы (как я был бы рад, если бы мы с ним ошиблись!), но признать это приходится: Ленин поступил мудро для большевиков, учредив НЭП.
* * *
Я уже говорил, что кроме моих – фиктивных – университетских работ по приведению в порядок архива Л. М. Лопатина я еще немного занимался анкетами в семьях малолетних преступников. Случаев для таких анкет было вообще довольно мало, да и не все такие случаи попадали мне. Огромное большинство наших воспитанников были либо «беспризорные» – наследие военного беженства и революции, либо жили «по липе», то есть по фальшивому паспорту: если у них и были семьи, они это скрывали. Только у немногих числились семьи, и только если они жили в Москве, мы ходили туда для анкет. При этих анкетах я увидел другую сторону жизни наших «малолетних», картину тоже очень непривлекательную и тяжелую… Я уже говорил, что Сережа Мансуров звал меня «человеком до Достоевского», но зато какими массивными дозами «достоевщина» вливалась в мою жизнь в это время!
Помню один случай, только косвенно связанный с моим «анкетированием», но особенно ярко рисующий совершенно невероятные нравы того времени. Это была Россия под господством «бесов»!
Я шел делать анкету куда-то на окраину Москвы, где я до тех пор никогда не бывал. Я проходил через полузаброшенную товарную станцию: поездов ходило тогда очень мало. Вдруг я слышу женские крики. Какая-то баба в платочке плачет и просит ей помочь… Несколько человек, в том числе я, к ней подошли. Она приехала откуда-то в Москву в товарном вагоне (случай тогда обычный). У нее был ребенок и несколько кульков вещей. Она вышла из вагона с ребенком и одним кулем, перенесла через рельсы, положила куль, а на него ребенка, «около этой самой стены», и пошла за остальными кулями. Прошло несколько минут, но за эти минуты и куль и ребенок исчезли. «Хоть бы вещи одни, проклятые, взяли, – вопила баба, – хоть бы ребенка оставили!.. И на что им ребенок-то?!» – «Действительно, на что им ребенок-то?» – поддакивали слушатели…
Я пошел на станцию за милицейским (революция переименовала полицию в милицию) и привел его к бабе. Она все снова рассказала ему. – «Ну, а ребенок-то твой завернут был во что?» – спросил милицейский. – «В одеяло». – «А одеяло-то хорошее?» – «Хорошее». – «Ну, тогда понятно, – спокойно произнес страж порядка, – одеяло-то они и украли». – «А ребенка-то зачем унесли?» – «А как же, они спешили, развертывать времени не было… потом выбросят: на что он им нужен?.. Это уже не впервой здесь так: одеяло украдут, а ребенка выбросят…» – «Надо искать его!» – закричала мать. – «Ищи… а где его сыщешь? Они его, небось, не на виду бросят, это им опасно… Вот одного потом на свалке нашли…» – «Живой был?» – спросила мать. – «Куда там, – спокойно ответил милицейский, – живым ли, мертвым ли бросили, – не знаю, а когда нашли, собаки уж половину его обглодали… Нет уж, пропал ребенок твой, нечего и говорить. Ну, не плачь, мы его все-таки поищем», – добавил он.
Быстрое разложение всего прошлого коснулось тоже, конечно, и быта нашей семьи. Я был арестован и увезен в ВЧК из нашего прежнего солововского дома, где мы были очень «уплотнены», но где хотя бы видели поломанные и потрепанные рамки прошлого. Теперь я застал Мама и Соню в дрянной маленькой квартирке «необитаемого» для нас раньше типа. На этой новой квартире они были опять «уплотнены» советским служащим и его сожительницей – легких нравов, да еще и воровкой, она их сильно обворовала. К довершению беды, в другом месте пропали ценные бриллианты Мама. О каком-либо заработке Сони нельзя было и думать, вследствие ее здоровья. Она и раньше серьезно не зарабатывала, а тут врачи еще нашли у нее начало туберкулеза… Я сидел в тюрьме