Высокая кровь - Ильгиз Кашафутдинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прикажете не одеваться? — обратился он к Грахову. — Не кабина там, душегубка. — И вдруг распорядился: — Воду вылей, ведро захвати.
Повелительный тон вроде смутил Грахова. Он отвел глаза от Лехи и посмотрел на самосвал.
— Есть идея, лошадь напоить, — сказал Грахов. — Она ржала. Не железная.
— Наверно, моя тоже просит, — сказал Леха. — Останется, дольем в радиатор.
Фаворит не шевельнулся, не совсем еще веря, что о нем вспомнили. Позади, забираясь в кузов, громко дышал человек, плескалась, проливалась вода.
Человек срывался, подтягивался, наконец протиснулся вперед. Подтолкнув ведро к Фавориту, взобрался на крышу кабины, смотрел оттуда. Пить Фавориту хотелось давно, он коснулся губами воды. Осторожно, приготавливая себя к тому, чтобы выпить немного, помня, как его однажды опоили. Так сильно, что ноги подломились, упал. Спас его большой шприц — всадили в губу, пустили кровь. Помня это, Фаворит попробовал воду, но пить не смог. Резко подняв голову, раздул тонкие ноздри. На воде плавали радужные пятна, но не от них отшатнулся Фаворит. Ударил в нос, ужалив память, запах водки; перед глазами встал маленький, узкий жокей с папироской во рту, с хлыстом в руке. Им на время заменили жокея Толкунова. Никогда не забыть Фавориту лицо того жокея, острое и опасное, как топор. И запаха, каким веяло от него, когда он приближался, поигрывая хлыстом, в том вагоне, в котором Фаворита везли на испытания, — не забыть. Резкие, жгучие удары — тоже. Будто злобу и лютость хотел он привить Фавориту. До того перестарался, что пользы не было никакой ни ему, ни лошади. В момент, когда Фаворит брал препятствие, жокей потерял стремя, оба упали.
Отходчивое сердце Фаворита простило его, случайного человека, а память — нет.
Сначала Грахов, следивший за лошадью с кроткой, жалостливой улыбкой, замер. Завороженно уставился на лошадь, на глаза с запекшейся по краям черной грязью, отчего они казались подрисованными, как у женщины. На какое-то мгновение у Грахова возникло ощущение гнетущей вины, оно было болезненно, но не страшно. Другое было страшно: сознание, что вина эта копилась долго и долго, изо дня в день откладывалась для ответа, и вот живым упреком и судом за неискупленную перед кем-то вину стала лошадь. И ему вдруг показалось, что лошадь, как только он, Грахов, шевельнется, укусит его. Он почти сквозь слезы пьяно крикнул:
— Укусит она меня!
— Видал! — откликнулся Леха. — Норов свой показывает. — Глянув на застывшую плоскую спину Грахова, достал заводную ручку, протянул: — Держи на всякий случай…
При виде кривой тяжелой палки — Грахов держал ее, не решаясь занести, — Фавориту показалось, что его заставят пить воду силой. Чуть отпрянув назад, он ударом копыта опрокинул ведро.
Грахов выронил заводную ручку, быстро сполз по скосу кабины на капот, не удержавшись, упал вниз, на песок.
— Озверела, что ли? — спросил Леха.
— Оставь меня в покое, — еще не оправившись от страха, простонал Грахов, потирая ушибленный бок.
— Норов свой показывает, — сказал Леха.
Оба подходили к кабине опасливо, будто в кузове затаился человек. Взяв с места рывком, самосвал содрогнулся до самых ржавых креплений, и в шуме не слышно было, устояла лошадь на ногах или нет. С разгона самосвал поднялся на дорогу — на дорогу, которая дыбилась кочками и до дымчатой дальней дали не обещала ни одной живой души.
4
Судьба заботилась, чтобы он сделался фаворитом, давно — с темного начала. Ходил слух, что его подменили новорожденного, и ходил другой: никакой подмены, в нем возродилась порода.
Родился он в праздничную ночь, и только к утру, когда мать облизала его и высушила своим теплом, поставила на тоненькие гнущиеся ножонки, уже на рассвете увидел его конюх. В ту же ночь родился другой, с виду такой же: беленький, с круглыми и темными, как сливы, глазами. Пока искали дежурного ветврача, оба попали в родильную, ничем сразу не помеченные. Когда конюх, заметив, что оба белой масти, одной кости, спохватился, было уже поздно. Конюх вспоминал, какая из кобыл родила первой: Прелесть или Тальянка, какого жеребенка вынес вначале, — и путал, запутался; боясь за себя, пометил новорожденных на глазок.
Стригунком Фаворит носил кличку Рапид. Был он, как считали, сыном Раската и Прелести — хороших, классных родителей. Но головы кружила другая надежда: ожидаемое потомство Франта и Тальянки — кровь сильного рекордиста в соединении с кровью резвой, гордой ипподромной звезды. Уже в самой кличке, доставшейся их сыну, звучала смутная угроза — Фантом, призрак.
В том, может быть, повезло Рапиду, что до своего часа он оставался как бы в тени. Ни в групповой выездке, ни потом в тренинге его работали не так, как Фантома. Как наследника Фантома торопили к черте, предназначенной давно, едва сошлись его родители, — к славе. Рапид отворачивался, когда видел Фантома после выездок: глаза с мольбой, с безуминкой смотрят в окно денника. Да, слишком жестки шпоры, нетерпеливы руки его жокея. Рапид не то чтоб не любил Фантома, но терпеть не мог, когда еще на гладких скачках тот шел рядом, ноздря в ноздрю, как отражение. Вел скачки Рапид — на силе, ровно, но как его ни посылал жокей, перед столбом он отставал, пропуская Фантома вперед. И всего-то на голову, на две.
Рапид не сразу понял, чего хотят от него люди. Ни шпоры, ни хлыст не пробудили в нем того, что пришло потом. Внезапно, тревожно озарила догадка: хотят, чтобы он побеждал. Он понял, почему люди, сначала тихие на трибунах, меняются, когда скачут лошади. Это красиво, сильно — захватывает дух. Люди смотрят: пролетают над препятствиями, сбиваются в быструю, ускользающую лавину кони; взметываются, мелькают копыта, гудит земля, чиркают-чиркают по воздуху цветные камзолы жокеев, хлысты. Вытягиваясь, уходят к повороту, и на неясном фоне возбужденных трибун слышны всхрапы, вздохи, короткое, сразу оборвавшееся ржание упавшей лошади. И вот они двое в голове скачки — Фантом и Рапид. На последней прямой срывается с трибун, как шквал, зыбится, накатывается, как волна, плотный людской шум. Спереди, сбоку летят, горяча, страстные голоса: одни хотят Фантома; другие — послабее, потише — Рапида. Позади в побитом поле еще бегут, стелются лошади, но их не слышно — ни на дорожке, ни на трибунах.
Но однажды на мгновение все смолкло — трибуны, громкоговорители, даже сама земля. Перед финишем Рапид в неуловимо плавном движении оторвался от Фантома, и несся за его длинным телом, за хвостом белый призрачный след.
На первой этой барьерной скачке Рапид, будто решив, что хватит уступать Фантому, легко ушел от него на пять-шесть корпусов.
Люди решили иначе: была случайность.
Рапид уже значился в списке молодняка для продажи с аукциона.
И был день, была выводка перед аукционом. В комиссии двое новеньких: глава комиссии, тонкий, сухощавый старик с усами и осанкой кавалериста, со взглядом служителя ломбарда; второй — жокей Филипп Толкунов.
Комиссия, сначала полуразбросанная, говорившая вполголоса, постепенно собралась, выжидательно, грустно смолкла — не на празднике… Молодняк был на подбор — кони чистых кровей, классные. Одного за другим выводили под уздцы. Вороные, золотисто-гнедые, пегие, караковые, начищенные до блеска жеребцы и кобылы, будто чуя неладное, пугались, напружинивались. Заслышав имена — свои, родительские, громко произносимые распорядителями выводки, — замирали, навострив уши, ждали, что будет дальше.
Но пока ничего особенного не было.
Приезжий старик говорил что-то негромко, вроде даже не смотрел на очередного коня. Но все знали: он схватывает каждую линию, постав каждой ноги, а последним скользящим взглядом — весь экстерьер. Он советовался, не нуждаясь в советах, с хозяевами; эти знали, чье потомство отдают и почему, старик же полагался на свой опыт и глаз.
Вывели Рапида. Старик по-прежнему, как бы невзначай прищурился на него, сказал что-то. Потом медленно, будто пробуждаясь от тяжелого сна, выпрямил спину, долго смотрел на коня. Холодная, чуточку напускная отчужденность сошла с его лица, оно стало ясным, как если бы от коня легла на него яркая трепетная полоска света. Старик оглядел стоявших рядом. Глаза его остановились на Толкунове. Надо быть самому хоть немного лошадью, чтобы так понимать ее, как понял Рапида старик.
Толкунов был сродни ему: до него тоже дошел загадочно манящий вызов коня, обжег сердце невидимым пламенем.
Всех охватило беспокойство — казалось, белый жеребец знает о глядящих на него людях такое, чего бы они не хотели услышать. Взгляд умен, затаенно дерзок, даже насмешлив. Под тонкой, в яблоках шерстью угадывалась знойная сила, горячий свет струился по гладкому крупу, упругой спине, длинной шее, голубовато плескался в черных шарах глаз. Конь замер, как на картинке, но даже в этой обманчивой покорности чувствовалось ожидание полета.