Грифон - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, он странствовал по миру. В его собственной стране, в его собственной литературе ссылки на этих писателей могли бы показаться рискованными, дерзкими, неуместными и, несомненно, фривольными. Родная литература подчас напоминала ему литературу Корсики, острова, который он так любил, полную ангелочков, взывавших к Деве Марии на корсиканском наречии, или что-нибудь еще в этом роде, столь же наивное и трогательное, — кому бы пришло голову писать там о людях, живущих в двадцатом веке? Могло бы показаться, что он слишком тщеславен или пренебрегает родной страной или ему вообще нечего сказать, раз он вынужден обращаться к историям, происходящим в чужих и далеких странах, в нормальных, свободных странах, совершенно свободных и слишком далеких. А ведь эти истории вполне могли бы происходить и в его стране с ее международными автострадами и аэропортами, с ее судовыми компаниями, эксплуатирующими нигерийские банки под флагом, вызывающим отвращение и ненависть, как символ империализма, на морских просторах третьего мира. Разумеется, он рассказывал совсем другие истории в своих странствиях, в аудиториях, которые открывались перед ним, как перед немногими избранными, в эпоху, когда так называемые культуры национальных меньшинств начинали вызывать определенный интерес у пресыщенных слушателей литературных семинаров в университетах Европы.
Вот почему он приехал в Прованс и ужинал теперь вареными раками — какое блаженство! — на террасе в Отель-де-Пари и тонул в глазах, похожих на океан, хотя в темноте этого не было видно.
И он придумывал разные истории в обществе этих людей, давая себе слово написать их, хотя и сознавал тщетность своих намерений. И тогда он решил не просто так рассказать эту историю, но выучить ее наизусть, повторяя снова и снова, постепенно совершенствуя, чтобы она окончательно сложилась и стала возможной. И он будет рассказывать ее в университетах, и пусть люди думают, что бабка Гарсиа Маркеса была, несомненно, галисийкой, ибо мир, в котором едят копченую свиную лопатку с зеленью брюквы, запивая ее не таким уж кислым вином, мог возникнуть лишь в том, кто пришел в эту жизнь на краю земли, там, где солнце, садясь, погружается в океан, совершая таинственный ежедневный обряд, так до конца никем и не понятый.
Эту историю можно будет рассказать какой-нибудь девушке, пусть она узнает о вдохновении, которого давно уже нет, и об источнике творчества, давно иссякшем и брошенном. Такова жизнь: все, что в ней происходит, или невероятно, или сомнительно и всегда нереально. Чего же вы еще хотите?
IV
Наш поклонник дождя обрадовался огню и принялся помогать ему, дабы языки пламени поднялись повыше и стали уже не синеватыми, а золотисто-рыжими, но они робко и с трудом набирали силу. Снаружи — все тот же непроглядный мрак.
Разгорался огонь, навевая воспоминания. Ночью сильно похолодало, и Посланец, сложив шерстяное одеяло углом, набросил его на плечи в виде шали; иногда он дополнял подобный наряд еще и платком, также сложив его треугольником и повязав на затылке: во время одного из своих странствий он видел, как это делали в королевстве Арагон [16]; возможно, головная повязка понравилась ему потому, что какой-нибудь его далекий прапрадед был арагонцем. Теперь он использовал для этой цели салфетку, на которой пятна жира в сочетании с пятнами томатного соуса создавали нелепое многоцветие, отдаленно предвещавшее те красочные эффекты, возможность создания которых нескоро, очень нескоро грядущее предоставит тем, кто сумеет, через века, стать достаточно интеллектуальным и утонченным, чтобы позволить себе такое.
Наш знакомец, которому было уже за пятьдесят, машинально взял ступку и начал почти бесшумно толочь; он толок, и толок, и толок до тех пор, пока чеснок и петрушка не превратились в однородную массу, густую и вязкую благодаря сливочному маслу, заранее туда положенному; затем он встал, подошел к полке, снял с крюка баранью ногу, обмазал ее полученной массой, насадил на железный прут, поместил над огнем, воткнув вертел в специально для этого проделанное глубокое отверстие, и начал медленно вращать при помощи другого прута, покороче, укрепив его вертикально на противоположном конце большого прута.
Он придвинул табурет, сел у огня и продолжал поворачивать жаркое, приводя вертикальный прут в движение указательным пальцем. Время от времени на него сыпались искры, но он не обращал на них никакого внимания, и, пока барашек в результате химических преобразований приобретал золотистый цвет, который сообщало ему близкое пламя, Посланец вновь увидел себя в пути, в одна тысяча пятьсот таком-то от Рождества Христова году, на двадцатый день мая.
* * *Лил дождь, и он укрылся под портиком собора. Перед ним простирались серовато-зеленые дали, дубравы и каштановые рощи; затянутое тучами небо с мягким шумом низвергалось на поросшие лесом холмы, и все это вселяло в него непривычную тревогу, неясную тоску, охватившую ту часть его существа, которой теперь так не хватало яркого света, прозрачного воздуха, палящего солнца, оставшихся в недавно покинутом им Провансе; ему суждено туда вернуться, хотя сейчас он еще не подозревает об этом. Он оперся о колонну, увенчанную статуей пророка Даниила, и предался созерцанию.
Он приехал сюда через Верин [17] на старой упрямой кобыле, чей вздорный и вероломный нрав смягчался по мере того, как они спускались в зеленеющие долины, к влажным лощинам, к лугам, поросшим мягкой густой травой; всадник позволял ей пастись вволю, и она то жеманно пощипывала травку то тут то там, будто избалованная сеньорита, выбирающая самые аппетитные кусочки из того, что ей предлагают, то ела будто бы что попало, словно бы все подряд, но умудряясь при этом отыскивать самые сочные, самые вкусные, самые привлекательные места. Он достиг Альяриса, осторожно спускаясь по горным кручам, по каменистым обрывам, иногда — по вымощенным плитами королевским дорогам; кобыла продолжала свой путь покорно, что могло бы показаться подозрительным, но у него вызывало только улыбку: ведь ему ведомы были такие глубины, о которых мы и не догадываемся, но в которых он чувствовал себя совершенно уверенно благодаря частому погружению в них.
На перевале Нанин он приказал лошади остановиться, и они долго вместе смотрели на величественный королевский город Пенама в окружении безмолвных вершин, на башни, возвышавшиеся над рекой, на крепостные стены и на дымок, поднимавшийся над крышами домишек, приютившихся под сенью замка. Теперь уже дождь стал их постоянным спутником. Посланец снова отдал приказание лошади, и они вновь тронулись в путь. Крестьяне, прятавшиеся от дождя под соломенными накидками, еще хранившими золотистый свет солнца, под которым наливалась желтизной спеющая рожь, глядели на него издалека и строили догадки, до поры до времени ни с кем не делясь ими, чтобы потом, поздно вечером, в тепле домашнего очага, предаться мечтам о тех далеких мирах, в которых обитают такие необычные люди. Может быть, они выходят из озера Антела, на котором, сказывают, стоит Антиохийский град и откуда известными Посланцу путями проистекают воды, питающие реку Лимию — Летейский поток, Flumen Obliviones, населенный легендами и ужасами. А еще в том озере живут лягушки с толстыми ляжками, одна мысль о которых способна бросить в дрожь сладострастия. В те далекие времена все эти необычайные пути перекрещивались в славном городе Шинсо.
На гербе Альяриса изображен мост, перекинутый через реку, и буквы «альфа» и «омега», означающие начало и конец, никому не ведомый путь, совершаемый нами вокруг нас самих, от «А» до «Я», охватывающий тысячи дорог, по которым в тревожные времена гнетущей власти короля Филиппа [18] суждено было пройти лишь избранным. В этом году от Рождества Христова все, чем живет теперь Европа, сводится для монарха с печальным взором и тихим голосом лишь к вопросам религии: в основе всех бед, в глубинной сути конвульсий, сотрясающих общество, этот благоразумный правитель видит — думает, что видит, уверен, что видит, — одно: борьбу между Женевой и Римом, между правоверными католиками и еретиками. И единственный возможный выход он усматривает в том, чтобы неукоснительно проявлять нетерпимость, вступая в страшный сговор против всех пытающихся нарушить равновесие, к которому стремится король, выросший среди женщин. Восемьдесят одно распоряжение, долженствующее обеспечить полное единство мыслей, рождается в белокурой коронованной голове, о которой люди будут еще долго, вплоть до сегодняшнего дня, вспоминать с ужасом; костры, зажженные на площадях Вальядолида [19] и Севильи, донесут смрад горелого человеческого мяса до тех широт, где огонь пылает только под кровлей, ибо там властвует вода, недруг жара и света, вселяющих страх.
И вот незнакомец въезжает в Альярис верхом на норовистой кобыле, которую зелень лугов сделала более покладистой; у него живой взгляд, он немногословен, он направляется в Сантьяго-де-Компостела и останавливается передохнуть в заросшей ольхой долине реки Арнойа. Что за страна лежит перед ним, почему его лошадь стала спокойнее? Здесь нет ни одной равнины, в просторах которой терялся бы взгляд; озеро осталось позади, чуть выше, его очертания тают в тумане; стаи чаек, редких в это время года, возвещают о близости моря, — возможно, для стремящегося к нему человека оно еще далеко, но не для птиц, улетающих и вновь возвращающихся к нему, если позволяют погода, расположение звезд и фаза луны. Что же это за страна, открытая морю? Море — нескончаемая равнина, всеобщий путь, милый сердцу свободного человека, но теперь по нему приходит враждебная нетерпимость, порождающая ужас, объявший нынешний век, нетерпимость, питающая костры, на которых сжигают упорствующих, удушающая, готовую взлететь, словно чайка, мысль. Вот куда прибыл Посланец, сухопарый мужчина, говорящий на множестве языков, которому ведомо, что страна эта — окно, распахнутое над морем в краю безмолвия. Он пришел, чтобы увидеть море. Чтобы наглядеться на море.