Царь-оборванец и секрет счастья - Джоэл бен Иззи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другие сверчки, жившие в той же долине, насмехались над этой дурацкой затеей:
– До Луны? – хихикали они. – Чушь. Невозможно.
Но он упрямо продолжал прыгать. От многих неудачных приземлений коленки у сверчка постепенно ослабли. И вот однажды он больше не смог ни прыгать, ни даже исполнять свои вечерние песни. Другие сверчки рассказывали друг другу анекдоты о нем. Но он все равно не бросал попыток, забираясь ползком по деревьям, – до самого дня своей смерти.
И даже после шутки о нем продолжали ходить в сверчковом народе. Их досочиняли, придумывали к ним продолжения, и со временем они превратились в целые истории. Их передавали из поколения в поколение, и истории эти вплелись в песни сверчков.
До сих пор можно расслышать, как они поют о его приключениях.
– Смотрите, – говорят родители-сверчки своим отпрыскам, – вон он! Вон там видно его лицо, в тенях на Луне, он приглядывает за нами.
Так, много лет спустя, мечта сверчка сбылась.
Глава 2
Сверчок, который допрыгнул до Луны
Мой отец потратил всю жизнь, гоняясь за мечтами. Теперь, задним числом, я вижу, что его мечты были ему и благословением, и проклятием. Благословением – потому что давали силы двигаться дальше, невзирая ни на какие невзгоды, и проклятием, потому что ни одной не суждено было сбыться.
Несчетными ночами грезилось ему, что вот, наконец, добьется он своего – воплотит какую-нибудь баснословную аферу «богатей-за-минуту», или вернет себе здоровье при помощи чудотворного эликсира, или какое-нибудь затейливое изобретение принесет ему славу, благополучие и, главное, то, чего он желал больше всего на свете, – счастье. Но опять и опять просыпался отец и обнаруживал, что все надежды утекли сквозь его искореженные пальцы. И, как всегда, он отвечал на горести и муки жизни смехом.
– Ну что ты будешь делать? – приговаривал он. – Хочешь повеселить Бога – расскажи Ему о своих планах, – для пущей убедительности отец обращал взоры к небу, воздевал руки и пожимал плечами. Я тоже смотрел вверх, а потом опять на отцовы руки. Они поражали мое воображение и наводили ужас: распухшие костяшки, похожие на детские игрушечные шарики, пальцы, скрюченные как совиные когти.
Было время, когда эти руки выглядели иначе. Когда-то, еще до моего рождения, они были гибкими и проворными: одна танцевала вдоль грифа скрипки, другая нежно удерживала смычок. Именно так папины пальцы выглядели на фотографии, где отец возвышался в белом смокинге и черных брюках, со скрипкой у подбородка, в вечер своего дебюта с Кливлендским симфоническим оркестром.
Артрит впервые дал о себе знать, когда отцу было двадцать с небольшим. Представляю, как незаметно подкрался он поначалу, и отцовы пальцы стали двигаться по струнам едва ощутимо медленнее. Он, должно быть, услышал это в своей музыке еще до того, как разглядел на руках. Врачи позже назовут это «анкилозный спондилит» – редкая форма заболевания, которое сплавляет позвоночник в единую кость. За те двадцать пять лет, что я знал его, когда-то высокое стройное тело отца изогнулось и превратилось в вопросительный знак.
Я никогда не слышал, как он играет на скрипке: когда я родился, от многообещающей карьеры остался лишь сам инструмент. Все мое детство он пролежал в футляре на каминной полке в гостиной. Втроем с братьями мы по-очередно пытались играть на нем, но задатков не нашлось ни у одного. Клали скрипку на место, и она лежала, собирая пыль, до самой смерти отца.
Ребенком я не понимал папиной болезни, не понимал, почему я становлюсь все выше, а он все укорачивается. После каждой поездки в больницу он возвращался все менее ходячим – сначала передвигался с тростью, потом ходил в корсете, а дальше – уже на костылях. Перемещался он так медленно, что на это было больно смотреть. Но, как и ко всем прочим житейским невзгодам, он и к этой относился со смехом.
– Вы же знаете, шмель не может летать, – заявил он, когда в очередной раз вернулся из больницы – теперь уже на костылях. – Это сущая правда. Законы аэродинамики показывают, что размах его крыльев недостаточен, чтобы удерживать в воздухе вес его тела. Но вот что хорошо: шмель этим законам не подчиняется – все равно летает!
У моего отца в запасе были десятки подобных присказок, мудростей, которые достались по наследству нам с братьями. Отец произносил их всякий раз, когда спотыкался об очередную неудачу, а затем продолжал погоню за следующей мечтой.
После того как отец перестал играть на скрипке, он стал изобретателем и вливал все наши семейные сбережения во всякие свои затеи. В конце 60-х он вложился в дело, за которым, по его мнению, виделось большое будущее, – светящиеся в темноте пластмассы и краски. Как и все прочие остатки его изобретений, они заполонили дом. Они светились по ночам – кляксы краски по всему потолку, словно звезды небесные. В этом был весь мой отец – богач в мире грез, бедняк при свете дня.
– Ты же знаешь, как говорится? – спросил он меня однажды. – Хочешь повеселить Бога…
– …расскажи Ему о своих планах, – прилежно отзывался я, передавая ему кирпич. Я сидел на краю его кровати, а он – на раскладном стульчике на пороге ванной, привязанный к своему очередному изобретению. Это было приспособление, призванное поправить ему спину: веревка, перекинутая через перекладину на высоте подбородка, с шейной скобкой от корсета на одном конце и кастрюлей – на другом. Моя работа заключалась в том, чтобы подавать ему кирпичи. Каждый раз, когда я закладывал очередной кирпич в кастрюлю, отец кривился от боли, но заставлял себя улыбаться, хотя вид у него был такой, что всем вокруг казалось, будто он собрался вешаться.
– Я вот не понимаю, – произнес я, – ты говоришь, что Бог веселится всякий раз, когда случается что-нибудь плохое. Почему? Что тут смешного?
Он остановился на минуту, кирпич завис в воздухе.
– Тебе интересно почему?
Я кивнул.
Он пожал плечами, кастрюля с кирпичами заскакала на веревке.
– Не знаю. Ты бы спросил кого-нибудь помудрее меня. Но точно я знаю одно. В жизни всегда есть выбор. Можно веселиться с Богом или рыдать в одиночку. Так и что же ты будешь делать?
Так я научился смеяться вместе с отцом.
Проходили недели, голос у меня все не прорезывался, и я все больше и больше размышлял об отце. Старался вспомнить его смех и не думать о его пальцах. Между нами была разница, говорил я себе: его телесная немощь была навсегда, а моя – лишь на время.
Вот что думал про это мой врач.
– Все дело в голосовом нерве, – говорил он, вслушиваясь в мой тихий, сиплый шепот. – Должно быть, он все еще парализован. Но я бы не стал волноваться по этому поводу. Обычно все восстанавливается. Потерпите пару недель, ну месяц, в крайнем случае. Два – в самом крайнем.
Именно так Тали и объяснила все это детям в день, когда я вернулся из больницы: временная потеря голоса.
– Илайджа, Микейла, слушайте сюда, – сказала она.
Дети не снизошли – они радостно повисли у меня на ногах и забросали вопросами:
– Больно было? Они тебе вырезали ту штуковину из горла? Дашь поглядеть? Ты ничего не боялся? Расскажи!
– Дети, – еще раз попыталась Тали, – мне нужно кое-что сказать вам. Кое-что важное, – они наконец отцепились от меня и взглянули на нее. – Папа не может разговаривать.
На лице у Микейлы возникло изумление, а Илайджа выглядел так, будто его предали, и качал головой.
– Может-может, – проговорил он. – Он все время разговаривает. Правда, пап?
Сын ждал от меня подтверждения. Я кивнул Тали.
– Нет, – сказала она, – боюсь, не может. Вава у него зажила, и это главное. Но он пока не может говорить. Но это пройдет, правда, Джоэл?
Я кивнул.
– Когда, папа? – спросила Микейла.
– Скоро, – ответила Тали за меня, – но мы не знаем, когда именно. А пока ему нужно беречь голос, и можно только шептать – и то по чуть-чуть.
– А когда голос вернется, ты нам расскажешь всякие истории, да? – спросил Илайджа.
Я не смог удержаться:
– Много… много… историй.
Дети не знали, что делать с почти немым отцом. Поначалу Микейле это казалось потешным: такой вот беспрерывный спектакль – из-за странного импровизированного языка жестов, который я использовал, чтобы хоть как-то общаться с ней. Переходил на шепот, только когда это было совершенно необходимо, отчасти оттого, что любое усилие обжигало мне горло, а еще потому, что всякий раз дочка морщилась и качала головой.
– Папа, говори громче! – просила она.
Для Илайджи мой отсутствующий голос означал новое занятие. Когда я был с Тали, она говорила за меня. Но поскольку теперь она, чтобы возместить семье хотя бы часть моего утраченного дохода, работала сверхурочно, моим голосом стал Илайджа. Мой шепот заглушался любым внешним шумом – звуками проезжавшего мимо автомобиля, музыкой или пролетающим самолетом, – сын ходил со мной за покупками. Когда мне было нужно что-нибудь сказать, я шептал слова ему на ухо, потом поднимал его повыше, и он повторял громче: