спящая красавица - Дмитрий Бортников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она держала ветку в зубах. Повернув голову, она плыла ко мне. Сильно работая ногами, как огромная лягушка. Черемуха... Ветка. Это была приманка. Да. Черные, мокрые ягоды. Их так хотелось взять губами. Это была заманка. Призыв.
Ну иди со мной... На тот берег... Пойдем...
Она будто хотела унести меня туда. На спине. Протягивая мне ветку из воды, она звала меня туда... В воду... К себе. На тот берег. В свое царство...
Мне никогда это не снилось. Ни разу. Для сна ничего не оставалось. Ни уголка, ни тени. Я жил все это сразу. В один присест. Съедал это до последней крошки. Что оставалось сну? Ничего.
Она выходила на берег не спеша. Совсем одна. Не считая меня, смотревшего на нее с этого берега. Да. Совсем-совсем одна, она выходила и садилась под черемухой. Я помню: она сидит, прижав лицо к коленям. Наверное, она тогда была и в самом деле молода.
Она откидывала волосы со лба и смотрела по сторонам. Просто так. Вдалеке замерли козы. Огромный козел, тряся шерстью, спускался к воде. Подходил поближе к матери и так стоял. Казалось, они о чем-то говорили. Да. Потом он поднимался обратно к своим девкам, и мать оставалась одна. В тени черемухи. Ее ноги были залиты солнцем. На них нельзя было смотреть! Она, склонив голову на колени, отдыхала.
Это был ее мир... Другой берег. Тот берег.
Там, чуть дальше, на пригорке росла ежевика и молодые осины, но ее мир был здесь. Только кромка берега.
Я смотрел и ждал ее возвращения. Она меня начинала заманивать в воду! Играть со мной!
«Ну давай! Давай... Неглубоко! Вот... Смотри — дно... »
Здесь я ей не верил. Я верил ей там, на ее берегу. На той стороне. В ее мире. Я смотрел и ждал возвращения. Она так странно менялась в пути. Пока плыла... Она ныряла, и я начинал моргать! Меня охватывало беспокойство! Где она?! Где?! Мама!
Я никогда не мог угадать ее путь под водой. Где она появится... Ее черная голова! Она здесь! Я чуть не вскакиваю! Вот она! Вот! Смотрите! Мама!
Я ничего не слышу. Все кричат. Дети, тетки, мужья... Я вижу только «свою» голову. Только ее! Голову матери. Все дети, наверное, видят только «свои» головы. Как и матери.
Я следил за ней в воде. Каждое движение. Ноги по-лягушачьи, так свободно, так легко... А потом...
«Ну иди сюда... Да, вот как... Неглубоко! Вот дно! Иди ко мне... Иди... Не бойся!.. »
Я ей почти доверял. Да! В эту секунду...
«Ну, вот дно!.. Иди... Иди ко мне!» Еще бы немного... Но тут меня охватывал такой страх! Я не мог сделать ни шагу! В эту минуту я уже утонул прямо на берегу! Она со мной играла! Она меня заманивала! Ее лицо... Глаза. Я ей не верил! Не верил! И бежал потом домой... От реки! Все дальше и дальше! От реки! От матери! От ее глаз! От ее другого лица...
Мужики всегда затихали, когда она появлялась из воды. Когда она выходила.
На своих они смотрели и не видели. Своих они звали — моя. Они ржали над своими. «Ну и трусера! Моя их из парашюта шьет! Нет! Правда!»
Она не была тогда ни старой, ни молодой. Что для детей молодость? А вот старость... Это сразу ясно.
Только ранним утром, на рыбалке, я видел, что у нее есть тело. Она будто старела сразу. Да. В лодке все было совсем по-другому. Она смотрела вокруг, на берега, взгляд скользил по воде, в затоны, в камыши... Внезапно она переставала грести. Лодка скользила сама. Частое падение капель с весла. Потом все реже... Реже... Она смотрела в воду. Лодка замирала, а потом ее начинало сносить. Матери это будто не касалось! Ее не трогало! Куда нас несет?! Она все никак не вынимала свой взгляд из глубины. У нее было такое лицо! Такое... Ну, будто она входит в свое тело... В свою кожу...
И потом... Трепетание рыбы в ее руке. Рыбий рот. Открывает и закрывает... Часто-часто! И лицо матери в этот момент. Ее дыхание. Тоже... Частое...
Все это сливалось, и я видел, как меняются руки матери. Потрескавшаяся кожа на запястьях. Трепетание рыбы. Все тише и тише...
Все это было так реально. Все вибрировало! Рыба, еда, рыбалка... Это становилось так близко. Будто жизнь хватала и подносила меня к своему лицу...
Близко-близко! И вода... Она становилась так глубока и темна.
Я видел морщины у ее глаз. Еще не зная этого слова. Бледное, утреннее лицо. И вялые движения... Усталость... Мы возвращались медленно, мать еле гребла и даже не шикала на меня. Я вертелся на корме, как уж, а потом затихал, тер глаза, и было только усталое утро, река и мать. Ее лицо, которое я видел вдруг близко-близко. Оно было так реально! Оно отличалось от моего! От Ольгиного! Оно было будто смятым... В нем был непорядок.
Это было ее лицо, и оно было старым... И потом оно надолго застыло для меня. Я помню мать именно такой.
***Дядя Петя был не низок и не высок. Не толст и не тонок. Все на месте. Как копченая колбаса. И еще, да, еще... Единственное, чему он меня научил, — мочиться стоя. Да и то я просто увидел, как это. Ссал-то я сам. В общем, это единственное, что нас объединяло. Да. Только это — стоя. И все. Короче, не важно... От всего остального мира дядюшка отличался только бородавкой на мочке левого уха. Сказать «большая» — ничего не сказать! Все равно что промолчать! Да. Когда он нагибался ко мне, так как был глуховат, — бородавка оказывалась прямо перед моим носом! Она была розовая. Из нее торчали несколько волосков. Она напоминала новорожденного ежа. Ежонка! Влажного, только что из ежихи! Эта розовая пимпочка меня приводила в экстаз! Она шевелилась, когда дядя улыбался. Да. И еще когда он жевал. Она тоже так двигалась. Вверх-вниз, вверх-вниз...
А так — никаких особых примет. Да умри он пять раз подряд с интервалом в полчаса — черти в аду даже не удивятся! Бог его сделал на голодный желудок, в пятницу вечером! Ничего лишнего. Как остатки теста! Да. Их хозяйки бросают в кастрюлю. Моего дядю так же бросили в кипяток. Теперь мы все вместе. В одной кастрюле. Он со своей сестренкой, моей матерью, я и моя сестра Ольга. У дяди была особая привычка. Из всей еды больше всего он любил супы.
По ней черти его и узнают. Да. Если они там подадут ему суп — сразу поймут, что это мой дядя. Даже если это будет суп из него самого.
Да если он войдет во вкус — его уже ничем не остановишь! Стоит только намочить весло — все! Лодку не остановишь! Он съест всю кастрюлю. Серьезно. Да. И только потом засмущается — когда половник по дну стукнет.
Суп с вермишелью и мясом, суп с картошкой и морковью, с картошкой и грибами, щавелевый суп, суп с майской крапивой и сметаной, куриный суп с сухариками и даже суп с клецками! Про щи и борщ я не говорю. Это как суббота и воскресенье в конце недели. Без них в его календаре были бы дыры.
Кроме супов, он был не прочь побаловаться запеканками. Сейчас таких уже не делают. А если и стряпают, то только в детсадах. Я помню этих запеканок штук двадцать. Разных. Начиная с обыкновенных картофельных или мясных, капустных и грибных и заканчивая классической запеканкой с лапшой, которую у нас называли просто «лапшенник». Кто все это готовил? Его сестра, моя мать.
Когда дядя ест, он не просто глух и нем! Нет! Он еще и слеп. В такое время его не дозовешься и ничем не удивишь. Даже если у наших кур вырастут зубы и они начнут лаять, он и ухом не поведет! Да войди в дом свинья Бурька и заговори с ним, он и не почешется! Она сколько угодно может тереться об его колено. Он глазом не моргнет. Ну, разве только шмыгнет носом.
***На дядю Петю можно продавать билеты. Дело пойдет! Мы могли бы раскрутиться! И потом! Смыться отсюда! Построить дом! Или нет! Лучше купить сразу! С забором! Из кирпича! И ботинки! Да! И часы! И компьютер! И чтоб двери открывались сами передо мной! И чтоб никого вокруг! Никого! Как в кино! Стакан сока утром. А потом жри сколько хочешь! Холодильник твой! И ни с кем не видишься! Такой дом! Огромадный! Ни с дядей, ни с матерью. Может, только с Ольгой. Ну да... С ней — еще можно...
Дядя пыхтит, покряхтывает, вздыхает, гхакает, фыркает и снова вздыхает. Уровень супа падает. Дядя сосредоточен. А вот по утрам не так. Он ищет свои трусы.
«Где? Где они?! Дайте мне мои трусы! Мои! Только мои! Мои чистые трусы! Где, ты говоришь?! Уже смотрел там! Одни майки! Вот попаду под машину... Буду в морге лежать в дырявых! Да! Ааааа! Все! Нашел! Вот они!»
Ну, это только так смешно. Так. На первый взгляд. А поживешь в таком бардаке, в самом сердце этого хаоса, — так и начнешь потихоньку сам себе на ноги наступать. Как мы одевались? Разнообразно. Наверное, со стороны мы были похожи на театр, где у директора давно уже мухи в одно ухо влетают, а в другое вылетают.
У нас — кто что носил. Вернее, кто чье! Дядя повязывал платок матери. Или очки у нее стащит. Она положит и только руку протянет за шариковой ручкой, чтоб в программе передачу отметить, — и все. Дядя им ноги быстро приделывал. Только Ольга ничего чужого не носила. Ни моего, ни матери. Ни сумок ее, ни юбок, ни браслетов. Ни губной помады, ни туфель. Ничего. Все у нее было свое.
Я только один раз, помню, натянул ее платье. Просто так, для смеху. Холодно ногам. И как, думаю, они ходят так? Да еще и зимой. Раньше-то ладно, мать говорила, рейтузы такие были. А теперь? Не знаю. Мать орет на нее: «Гляди! Мохнатку свою простудишь! Потом будешь рожать одни шапки-ушанки!»