Мимоза - Чжан Сянлян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обойдешься! Ты жил, дай и мне! У него кроме одеяла и тюфяка есть старый овечий тулуп. Только справедливо, если он ляжет у двери. Я раскатал свое одеяло, подложил в изголовье том «Капитала» и улегся на свое ложе так, словно в комнате никого не было.
Ах, что за прелесть лежать у стены! Верно говорят: «Дома прижмись к жене, в чужбине прижмись к стене». Если, ночуя в людном месте, ты занял место у стенки, тебя меньше беспокоят и уж с одного боку тебе не тесно. Особенно важно это для таких, как я, «бесчемоданных». Все твое небогатое имущество — нитки-иголки, кое- какую обувку да одежонку, еду, если она есть (слава предкам),— ты устроишь под соломой у стены. Что не поместилось, можно повесить, использовав причитающийся тебе участок стенной поверхности, А захочешь почитать или, скажем, написать письмо домой — что сопровождается обычно сердечным трепетом, который желательно скрыть от посторонних,— попросту отвернешься к стене и так. отгородившись от всего света, сосредоточишься на собственных мыслях. За четыре года в лагере я понял, наконец, почему монахи обязаны постичь особый вид самосозерцания — «лицом к стене». В этой отрешенности есть великий смысл.
6Только мы устроили постели — еще и пыль от усердно взбиваемой соломы не осела,— как опять явился Хромой с приказом от бригадира идти на ужин.
— Здорово!
В деревушке царило оживление. Зимнее солнце, склонившись к западу, бросало золотистые лучи на бурые глинобитные стены, наспех, кое-как застекленные окна сверкали яркими бликами, Легкий дымок тянулся из печных труб, и по деревне плыл горьковатый запах полыни. Вот это уже не похоже на лагерь! Прямо сельская идиллия из старинной повести. В таком окружении не страшны ни бедность, ни тяжелая работа — моя душа ликовала.
Крохотная кухня, много народу здесь не прокормишь. Это плохо: чем меньше едоков, тем больше повара обделяют каждого. Правда, теперь мы на свободе и можем сами брать свою порцию. Пока Хромой — мне уже известно, что он кладовщик, а по совместительству завкухней,— обсуждает с поваром, чего и сколько нам причитается для прокорма, я близоруко шарю взглядом по сторонам. Мамочка моя, сколько же теста прилипло к той тряпице над котлом, пока готовились лепешки на пару! По правде сказать, люди вроде Начальника, — непроходимые тупицы. Только и знают, что клянчить помощи у родственников, а те после их жалобных писем затягивают потуже пояса, чтобы подкормить несчастненьких. Я вот не донимаю свою старуху мать просьбами, я шевелю мозгами! Сообразительность, острый глаз — и у тебя не меньше приварка, чем у этих попрошаек.
Сегодня каждому полагается просяная лепешка и чашка остывшего овощного супа. Я замешкался и оказался в очереди последним. С улыбкой глянул на повара:
— Можно вместо лепешки я поскребу вон ту тряпку с котла?
— Валяй! — Он и не посмотрел на меня.— Действуй!
Я тщательно соскреб остатки теста, крошки — все, что налипло на ткань, и она сделалась чистой, как после стирки. Набралась полная жестянка. Мне досталось граммов шестьсот — «Слава предкам!». Пусть все это припахивает испарениями из котла — все равно вкуснотища!
А ведь только на свободе можно вот так войти в кухню за остатками. Да здравствует свобода!
После ужина бригадир принес нам лампу.
— Все на месте? Ну хорошо!
Он достал спички. Я тотчас подскочил помочь. Он засветил лампу и повесил ее у меня в изголовье — теперь она как бы наполовину моя собственная. Лагерная жизнь безо всякой помощи с воли закалила мой ум, я стал ловок и изворотлив. А Начальник и те, что вроде него, уповали на помощь родственников.
— Как прикажете нам лечь, бригадир? — Начальник надеялся все переиграть.
— Да спите кто где хочет, какая разница...— Бригадир не мог взять в толк, о чем его спрашивают. Он сидел на соломе, поджав ноги.
— Бригадир, а получше помещения нет? — раздраженно проворчал Лейтенант — Как без теплой лежанки-то?
— Жилье и все такое — ваша забота, все сами,— буркнул бригадир. Худой, средних лет, он сказал, что зовут его Се. В тусклом свете чадящей лампы белело его заросшее бородой изможденное лицо; одет он был в латаную-перелатанную куртку кадрового партийца.
— Лежанка... Лежанка нужна, конечно, нужна... Но сложить ее зимой — развалится, какой толк... Весной поговорим.
Короче, с лежанкой придется ждать до весны. А весной она и не нужна вовсе.
Несколько человек выспрашивали у бригадира здешний почтовый адрес, другие интересовались конторой госхоза, собираясь получить вид на жительство. Он быстро понял, что эти здесь долго не задержатся. Он взглянул на меня. Я сидел под самой лампой. Спросил прищурившись:
— Эй, парень, как тебя зовут?
— Чжан Юнлинь.— Я чуть привстал, стараясь изобразить почтительный поклон. Солома подо мной зашуршала.
Он приблизил к свету бумагу — сопроводительный список с нашими данными,— силясь разобрать написанное.
— Пекинец? 25 лет?
— Да, да, пекинец, 25 лет—все точно!
— Моложе всех... Что, тоже хочешь уехать?
— Нет, не хочу.
— Ладно, значит, поработаем.
Бригадир был доволен, взгляд его потеплел.
— Здесь все-таки лучше, чем там, откуда вы прибыли. В месяц полагается по 25 цзиней[3] зерна и по 2 пачки сигарет. Зарплата по категориям: первая — 18 юаней, вторая — 21 юань... Полгода будете получать 18, а там посмотрим, на что вы способны...
— Разумеется, разумеется. — Я поддакивал, чтобы он видел — мне все нравится. Остальные слушали без восторга. В тусклом свете лампы их лица казались лишенными всякого выражения масками.
Радоваться и правда было нечему. Конечно, в лагере не существовало никакой зарплаты, но на 18 юаней нынче не купишь и 10 цзиней морковки; а ведь теперь нам не полагается обмундирования... По зерну норма почти лагерная, с вычетами выйдет не больше 20 цзиней (строго говоря, 25 цзиней едва хватает и в нормальных условиях, а поди попробуй насытиться этим количеством, когда нет ни масла, ни овощей, — зато ежедневный тяжкий физический труд! И так из месяца в месяц, годами. А в 60-м норму урезали до 15 цзиней). Я заметил, что бригадир старательно избегает слов «исправительно- трудовой лагерь».
Из обоих карманов он вынул пачки сигарет и раздал их нам — каждому по две. И с каждого собрал по 16 фэней. Дивные сигареты «Две рыбы». 8 фэней пачка, настоящий табак, не то что капустные, лотосовые или подсолнуховые листья. Для меня сигареты поважнее зерна. Как же не мучиться завистью, если некурящему Начальнику тоже причитается его доля! Теперь, когда курево кончится, за каждую сигарету он будет брать вдвойне, да еще цедить надменно: «Держи». Так что и принцип равноправия не без изъяна.
— Завтрак в девять, в десять на работу. Кончаем в четыре. Зимой работы немного. Завтра и начнем. — Бригадир встал, отряхнув со штанов солому, — Отдохнете в выходной. — Он сказал не «в воскресенье», а «в выходной» — что же это за день?
— Бригадир, раз нет теплой лежанки, нам бы хоть печурку. Ночью здесь околеешь. — Это Лейтенант, плотно закутавшийся в одеяло, опять принялся «права качать». Без такого человека в коллективе хоть пропадай.
— Да, печка нужна. Глины здесь полно, так что действуйте. Правда, уголь неважнецкий. — Бригадир зябко прятал руки в рукава куртки.— Окна надо заклеить. Завтра возьмете в конторе старые газеты, клей — на кухне.
— Я бы мог сложить печь! — Две заначенные лепешки туманили мне ум, заставляя забыть всякую осторожность.
— Ты? Нужна ведь настоящая печь, а не простенький очаг. — Бригадир колебался. — Ладно, завтра останешься, сложишь печь и заклеишь окна. Да, вот еще что: вам нужен староста. Думаю, Чжан Юнлинь справится.
Здорово! Первый день на свободе и уже выбился в старосты!
7Вечером я осторожно завернулся в одеяло. Пальцы ног нельзя просовывать в дырки — порвешь ветхую ткань; одеяло следует тщательно подоткнуть под себя — иначе солома будет колоть спину. Теперь лепешки; я достал их из куртки, которой собирался накрыться поверх одеяла, вдохнул аромат теста, потом завернул в полотенце и спрятал в тюфяк.
Ночью было непривычно тихо. Не то что в лагере, где с заката до рассвета грохотали шаги патрулей.
Я начал размышлять. Мой мозг, расщепленный непостижимостью мира, мучил меня, словно в нем засел осколок. Ночью мысль обнажена до предела.
Днем инстинкт самосохранения заставлял заискивать и лебезить, толкал на разные уловки. Ночью все это представлялось отвратительным, достойным презрения. Я проклинал себя.
Я не верю, что нравственное падение — это следствие объективных обстоятельств. Чего тогда стоит воля человека, разве не она мешает ему превратиться в животное? Верующие могут пожертвовать жизнью во имя Бога. Поэты, если они не религиозны, сами творят себе богов — они веруют в высшие идеалы. Я не умер, но во имя чего мне жить? Просто жить, чтобы жить? Но как же тогда все пусто и бессмысленно...