Четверть века в Большом (Жизнь, Творчество, Размышления) - И Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Давайте,- без всякого энтузиазма согласился я.
Мы тут же пошли в класс, где стоял инструмент, и я под его аккомпанемент исполнил арию Гремина из оперы "Евгений Онегин". Видимо, Дмитриеву мое пение понравилось, потому что он предложил:
- Давай что-нибудь еще.
Под рукой оказались ноты арии Руслана "О поле, поле". Исполнили и это. Впервые в жизни я спел эти арии под рояль, не отдавая себе отчета в их трудности.
- Знаешь что? А давай попробуем спеть эти арии на школьном вечере?
- Давайте,- опять ответил я неуверенно.
Мы несколько раз порепетировали, и я выступил на концерте. После этого я стал неизменным участником всех школьных концертов. Появился свой "школьный Шаляпин". Аккомпанировал на этих концертах мой товарищ по классу Михаил Либов, который стал потом военным врачом, полковником.
В те годы в школе существовало много самодеятельных кружков. Никто не привлекал нас туда силой, всё решали мы сами и были полны энтузиазма. В кружке любителей пения исполняли классическую музыку, романсы, русские песни, арии. В другом кружке читали стихотворения, играли сцены из спектаклей и даже целиком поставили пьесу "Платон Кречет", причем сами делали костюмы и декорации. Платона играл наш старший пионервожатый. Помню, он не хотел надевать парик, а только сильно напудрил волосы. И когда вдруг сделал резкое движение и схватился за голову, с волос посыпалась пудра, что, конечно, вызвало дружный смех в зале.
Наши увлечения не проходили мимо внимания учителей, особенно учителя математики. Он был очень строгий, хотел привить нам любовь к своему предмету, и, если мы что-то не доучивали или не понимали, это причиняло ему настоящую боль. Его звали Георгий Ефремович Мухин. Из первых букв его имени и фамилии мы сразу сочинили прозвище Гем и даже придумали такую шутку: "Лемма - родственница Гема". Мне математика никак не давалась. И когда Георгий Ефремович вызывал меня к доске, а я начинал путаться, то он с укоризной на меня смотрел и говорил: "Знаешь, тебе лучше идти в Большой театр". Прошло время, закончилась война, я уже пел в Большом театре, и меня пригласили на вечер-встречу в нашу школу. Я пришел, собрались бывшие ученики, меня попросили спеть, а после этого Георгий Ефремович подошел ко мне и говорит: "А ты помнишь, как тогда у доски, если ты ничего не знал, я тебе говорил: "Иди в Большой театр, там твое место, а не здесь". Так что это я тебе все напророчил!"
...Однажды в школе состоялся концерт, в котором выступали артисты московских театров. Исполнители, в основном, были не очень известные, только одного Сергея Петровича Юдина, солиста Большого театра, популярного в те годы тенора, певшего в конце концерта, приняли очень тепло и долго не отпускали со сцены.
В перерыве, когда Сергей Петрович отдыхал, вокруг него столпились учителя и некоторые ученики, и я тут же вертелся - мне было интересно посмотреть на знаменитого певца. Директор школы рассказал ему обо мне и попросил послушать, как я пою. Юдин согласился.
Я сбегал за нотами домой, и после того, как Сергей Петрович выслушал меня, он сказал: "Ну, молодой человек, вам нужно серьезно заняться музыкой и пением. У вас такой голос, что вы обязаны заниматься".
Ребята стали советовать, в какое училище мне пойти, и кто-то предложил: "Иди в Театрально-музыкальное училище имени А. К. Глазунова в Теплом переулке, около Крымского моста".
Я только что окончил девятый класс, мне было восемнадцать лет, стояла весна, и в училище как раз объявили конкурс. Из двухсот претендентов должны были принять двадцать человек. На всякий случай и я записался. Пришел на экзамен, стою около дверей в зал, стараюсь понять, что там происходит, и вдруг кто-то из экзаменующихся вышел и сказал: "Члены жюри, словно тигры, так и пожирают глазами".
Через некоторое время другой экзаменующийся повторил то же самое и посоветовал: "Ты на них не смотри, когда будешь петь".
На сцене я появился в майке общества "Локомотив" красного цвета с белой полосой, и комиссия оживилась. Все заулыбались. Когда же я сказал, что исполню арию Руслана, веселье сменилось настороженностью.
Я пропел арию, глядя в окно, которое находилось сбоку от сцены, чтобы не видеть страшного жюри, и снова насмешил комиссию. В перерыве заведующий учебной частью Наум Ефимович Гладштейн подошел ко мне и спросил: "Почему вы пели все время в кулисы?"
Когда же я ему откровенно все объяснил, он опять весело рассмеялся и сказал, что я принят и что второго тура петь мне не надо. Это известие облетело всех экзаменующихся, и все стали смотреть на меня то ли с чувством зависти, то ли восхищения. Я был счастлив. И лишь много позже узнал, что мое поступление в училище чуть не сорвалось. Дело в том, что в 1935 году мои отец и мать были сосланы, о чем я расскажу несколько позже. И вот однажды я встретил Наума Ефимовича, и он мне признался: "Знаешь, Ваня, какой я за тебя выдержал бой после того, как ты спел на экзамене? Ведь тебя не хотели принимать к нам в училище, так как у тебя родители арестованы. Но я настоял на своем. "Да вы что! У него такой голос! - кричал я.- Он будет большим артистом!.." И видишь - всех убедил".
К своим занятиям в училище, в отличие от математики в школе, я относился очень серьезно, с чувством ответственности. По музыкально-теоретическим дисциплинам у нас был прекрасный педагог - Петр Алексеевич Котов, очень строгий и вместе с тем доброжелательный человек. Он старался привить нам любовь к музыке, к музыкальным знаниям, и я быстро постигал премудрости гармонии и сольфеджио. Многие студенты не обращали должного внимания на уроки Петра Алексеевича и были не правы, считая, что нужно заниматься только вокалом. Именно благодаря знанию этих предметов я мог в дальнейшем за семь-десять дней выучить большую трудную партию.
В классе танца нас учили плавно двигаться, стройно держаться. Класс актерского мастерства вел замечательный режиссер Владимир Николаевич Татаринов. Он увлеченно ставил с нами различные сцены из опер и всегда умел зажечь, показывая, как нужно сыграть ту или иную роль. Его вкус, профессионализм поражали. Внешне это был человек немного сумрачный, с шевелюрой седеющих волос, орлиным носом и серыми проницательными глазами, над которыми нависали густые брови. И говорил он сумрачным басовитым голосом.
Первые мои встречи с Татариновым, видимо, его не удовлетворили, и, назначая участников для различных сцен, он предпочитал других студентов. Но после того как я сыграл какой-то этюд с воображаемым партнером, он громко воскликнул: "Браво!" - и все пошло как по маслу. Когда я был на втором курсе, выпускники пятого ставили различные оперные сцены, и среди них - два отрывка из "Фауста". Татаринов объявил: "Мефистофель у нас лишь один". И назвал меня. Правда, в этих отрывках не было больших вокальных трудностей, но сценически мы должны были с ним поработать, и я получил от Владимира Николаевича много полезных советов, за которые ему очень благодарен. Ведь он учил нас находить реалистические краски для воплощения музыкального образа.
По специальности меня назначили к педагогу-вокалисту Анатолию Константиновичу Минееву, артисту Большого театра. Красивый, высокого роста, он был в то время уже немолод, пел небольшие партии, а когда-то, обладая прекрасным баритоном, считался ведущим певцом. Он исполнял партии Онегина, Мазепы, Фигаро, Роберта и выступал с такими выдающимися артистами, как Ф. И. Шаляпин, Л. В. Собинов, А. В. Нежданова, Г. С. Пирогов, В. Р. Петров. Теперь, несмотря на годы, он оставался импозантным и обаятельным. На занятиях по вокалу Минеев мне повторял: "Только не спешите. Вам всего девятнадцать лет, и неизвестно, как будет развиваться голос - вверх или вниз".
На первом курсе Минеев заставлял нас петь вокализы Конконе, Зейдлера и легкие романсы. Мне же хотелось петь арии. "Подождите, не испортите голоса",- говорил Минеев. Но я не унимался. Я очень расстраивался от того, что выше ми-бемоль первой октавы - начала верхнего регистра у баса - голос у меня не шел. А ведь в лучших оперных басовых партиях встречаются и фа, и соль!
Как-то мы поехали в подмосковный лес за грибами. Я был со своим товарищем, тоже басом, по фамилии Пластун. Мы начали с ним распеваться, и вдруг я стал брать один за другим какие-то высоченные звуки. Видимо, я нашел принцип постановки голоса на верхних нотах. Пластун восхищался, требовал повторить, и я повторил эти звуки раз сто.
На следующий день, придя на урок к Анатолию Константиновичу, я сразу же доложил, что сейчас возьму верхнее фа. Он улыбнулся и говорит:
- Ну, давайте свое фа.
Начали заниматься, он повел меня все выше и выше, и, когда я взял какую-то очень высокую ноту, лукаво меня спросил:
- Какая это нота? Фа?
- Нет, соль.
Это был уже предельный регистр не только для басового голоса, но и для баритона.
- Как же это у вас получилось? - Анатолий Константинович вопросительно посмотрел на меня.