Зачарованные смертью - Светлана Алексиевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, моя жизнь получит смысл после смерти? Когда портрет будет завершен?!
Вы думаете, что я так сразу — ремень на шею… В петлю… Нет, я пробовал жить. Я уходил в „Дом ветеранов партии“, как говорится, бежал в свое время. Там и вправду время остановилось, там все живут прошлым, другого ничего ни у кого нет. У меня выросли внуки, а у многих там их нет. Особенно там много женщин. Меня женить хотели… (Смеется.) Если бы в доме снова запахло пирогами, кто-то сидел бы у телевизора и вязал, я мог бы жениться. Но там (это грустно) нет ни одной женщины, которая любила бы печь пироги. Они служили революции, стране, им некогда было рожать детей, варить борщ, печь пироги. Почему мне смешно? Я и сам такой. Мне трудно в старости, я ничего не люблю, ничем не увлекаюсь. Сходил пару раз на рыбалку — бросил. Шахматы с юности любил, потому что Ленин любил играть в шахматы. Мне не с кем играть в шахматы. Может, надо было остаться там, там все играли в шахматы. Я бежал… Хотел умереть дома… Могу я себе позволить за всю жизнь одну-единственную роскошь — умереть дома?!
Сначала я был ленинец, потом сталинец. До тридцать седьмого я был сталинец. Я Сталину верил, верил всему, что говорил и делал Сталин. Да, величайший, гениальный… Вождь всех времен и народов… Сейчас и сам не понимаю — почему я в это верил? Сталин — необъяснимая вещь, еще никто его не понял. Ни вы, ни мы. Сталин приказал бы: иди, стреляй! И я пошел бы. Сказал: иди, арестовывай! И я пошел бы. Тогда, в то время, я сделал бы все, что бы он ни сказал. Пытал, убивал, доносил… Это необъяснимая вещь — Сталин. Шаман! Колдун! Я и сам сейчас в недоумении: неужели бы арестовывал, доносил?! Выходит, что палачи и жертвы получались из одних и тех же людей. Кто-то нас выбирал, тасовал… Где-то там, наверху…
Я перестал верить Сталину, когда врагами народа объявили Тухачевского и Бухарина. Я видел этих людей. Я запомнил их лица. У врагов такие лица не могли быть. Так я тогда думал. Это были лица людей, которых не требовалось сортировать, улучшать, от которых не надо было освобождаться, чтобы остался чистый человеческий материал, как отборное зерно для невероятно прекрасного будущего. Ночью, когда мы оставались одни, моя жена, она была инженер, говорила:
— Что-то непонятное творится. У нас на заводе не осталось никого из старых спецов. Всех посадили. Это какая-то измена.
— Вот мы с тобой не виноваты, и нас не берут, — отвечал я.
Потом арестовали мою жену. Ушла в театр и домой не вернулась. Прихожу: сын вместе с котом спит на коврике в прихожей. Ждал-ждал маму и уснул…
Через несколько дней арестовали меня. Три месяца просидел в одиночке, такой каменный мешок — два шага в длину и полтора в ширину. Ворона к своему окошку приучил, перловкой из похлебки кормил. С тех пор ворон — моя любимая птица. На войне, помню, бой окончен… Другой птицы нет, а ворон летает… Не верьте, если вам говорят, что можно было выдержать пытки. Ножку венского стула в задний проход?! Любую бумажку принесут, и вы ее подпишете. Ножку венского стула в задний проход или шилом в мошонку… Никого не судите… Николай Верховцев, я его встретил там, мой друг с гражданской, член партии с тысяча девятьсот двадцать четвертого года. Умница! Образованнейший человек, до революции в университете учился. И вот — все знакомые. В близком кругу… Кто-то читал вслух газету, и там сообщение, что на Бюро ЦК решался вопрос об оплодотворении кобылиц. Он возьми и пошути: мол, у ЦК дел других нет, как оплодотворением кобылиц заниматься… Днем он это сказал, а вечером его уже взяли. Он возвращался с допросов с искалеченными руками. Пальцы загоняли в проем между дверей и двери закрывали. Все пальцы ему, как карандаши, сломали. Меня били головой о стенку…
Через полгода — новый следователь. Мое дело отдали на пересмотр. И меня отпускают. Как в лотерее: сто проиграл, один выиграл, и все дальше играют. Но я тогда думал иначе: вот я же невиновен, и меня освободили…
— А я отсюда не выйду, — прощался со мной Николай Верховцев, — даже если меня оправдают. Кто меня выпустит такого? Без пальцев… Как я свои руки спрячу?
Его оправдали и расстреляли. Будто по ошибке.
Сына я нашел у чужих людей, он заикался, боялся темноты. Мы стали жить вдвоем. Я пытался узнать что-нибудь о жене и добивался восстановления в партии. То, что со мной случилось, я считал ошибкой. И то, что с Верховцевым случилось, я считал ошибкой, и с моей женой. Партия в этом не виновата. Это же наша вера, это же наша библия! Бог не может быть виноват. Бог мудр. Я искал смысл в происходящем, в этом море крови. У верующего умирает ребенок… Он ищет смысл своего страдания… И находит… Он уже не клянет Бога?..
Началась война… В действующую армию меня поначалу не брали, потому что жена враг народа, где-то в лагере. Я не имел права защищать Родину, мне не доверяли. Это унижение тоже надо было пережить. Но я добился — уехал на фронт. Честь мне вернули в сорок пятом, когда я вернулся с войны, дойдя до Берлина. С орденами, раненый. Меня вызвали в райком партии и вручили мой партбилет со словами:
— К сожалению, жену мы вам вернуть не можем. Жена погибла. Но честь мы вам возвращаем…
И представьте: я был счастлив! Наверное, сегодня нельзя в этом признаваться, но это были самые счастливые минуты в моей жизни. Партия для нас была выше всего — выше нашей любви, наших жизней. Считалось счастьем принести себя в жертву, каждый был к ней готов. Будущее, которое должно стать прекрасным, всегда жило под знаком смерти, жертвы, которая от любого из нас могла потребовать в любую минуту. Вокруг все время погибали люди, много людей. Мы к этому привыкли. Погибла моя жена. Я мог погибнуть…
Да, моя жена… Она тоже была членом партии… Мог бы я жениться не на большевичке? Догадываюсь, почему вы об этом спрашиваете. Должен вас разочаровать: я любил свою жену, моя первая жена была красивая. Но если бы она верила в Бога, не вступила в комсомол? Конечно, я не мог бы ее полюбить. Как я мог быть счастлив, когда она погибла? Не надо извиняться, меня не обижают ваши вопросы. Они лишь еще одно доказательство тому, что я из другой жизни, с другой планеты, если хотите, ее уже нет. Там правили свои законы. То, что вы считаете ненормальным, там было нормальным. А то, что для вас нормально, тогда мог сказать и даже подумать только сумасшедший.
Когда я недавно уходил… Нет, я не трус, я просто устал… Я рвал старые фотографии… Только фотографии своей первой жены порвать не смог… Мы там вдвоем — молодые, смеемся… Я вспомнил солнце… Какая-то лесная поляна, моя голова лежит на коленях у жены… у нее на руках… Я вспомнил солнце.
Партию предали, идею предали. Исчезло все, чему я отдал себя, свою жизнь. На площади правит новая религия — рынок: „Деньги! Деньги! Деньги!“. Ну, станете богато, сыто жить, но как бы не позабыли — для чего? Неужели человеку жизнь дана ради самой жизни, как дереву, как рыбе? Нет, она дается для чего-то большего, чем просто жизнь. Сосиски и „мерседес“ никогда не станут высшей целью, сияющей с неба мечтой. Наверное, поэтому мы любили смерть. Да, мы ее любили! Я это недавно понял. В одну из бессонных ночей…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});