Сеул, зима 1964 года - Сын Ок Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ха-ха-ха!
Профессор сделал глубокую затяжку и ответил, улыбаясь:
— Ну, а как же, есть, конечно…
— Да неужто? — с притворным недоверием спросил я.
— Несмотря на то, как я выгляжу, мой мир — это Оксфорд…
— Ну, стены крепости уж очень высоки, так что и не видно… показали бы…
Что ни говори, а иногда профессора было трудно понять. «Почти все, кто учился за границей, превращаются в холоднокровных животных, когда-то и я тоже был таким», — говаривал он. Может быть, в молодости так и было, но сейчас, глядя на профессора, этого не скажешь.
— Когда говорят «заграница», то обычно имеют в виду запад, вот и пропитываешься с ног до головы их рационализмом да индивидуализмом, — оправдываясь, втолковывал мне профессор и тут же, посмеиваясь, восклицал:
— Ну, вот теперь и ты, словно зрелая девица, стал настоящим интеллигентом! — Затем продолжил с самоиронией. — Но есть большая вероятность, что ты, так же как и я, собьёшься с правильного пути.
— Те профессора, что получили степень за границей, вместо того, чтобы вернуться с тетрадкой лекций, возвращаются без ничего, оставляя всё там. И им нужно опять с самого начала восстанавливать способность чувствовать, заново учиться приветствиям, и требуются невероятные усилия, чтобы вернуть прежнюю улыбку… — печально шутил он и тут же, обращаясь ко мне, говорил:
— Если ты там побываешь, то убедишься в этом сам. Но знаешь, таким, как ты, вообще не следует туда ехать… — подначивал он меня, а я не понимал, что он имеет в виду.
Я прекрасно знаю, какой это адский труд — создавать свой собственный мир. В процессе его созидания тебя ждут сверкающие крупинки металла, головокружение, что давит на глаза, неотступная мысль об убийстве, сжимающее сердце раскаяние, ну и, конечно же, любовь. Вы, возможно, спросите, что это ещё за двусмысленные, словно весенний ветерок, определения, но, что касается меня, то более точного описания я не подберу.
Это было, когда мы жили в Ёсу. Именно тогда мой старший брат вкрадчивым голосом подбивал меня и сестру на убийство матери.
Вернувшись из скитаний, мы обнаружили, что наш и без того неказистый домишко почти совсем развалился. «Вот если бы наш дом попал под бомбёжку, тогда соседям в глаза не стыдно было бы смотреть», — говорила сестра. Домик наш стоял на склоне горы неподалёку от тракта. Не знаю, думала ли мать так же, как и сестра, но она наняла двух чернорабочих — и за один день наша развалюха была подчистую снесена, и уже на следующее утро на её месте начали сооружать дощатый дом. Наше новое жилище построили за три дня, и оно пришлось мне весьма по душе. Одна комната была с ондолем[11], во второй пол был застелен досками, а наверху был чердак, где поселился брат.
Комнату под чердаком с одеялами на дощатом полу занимала наша семья, а комнату с ондолем мать сдавала торговкам, которые так же, как и мать, затаривались вёдрами с рыбой, ракушками и другой морской живностью на рыбном аукционе, открывающемся на рассвете, и первым поездом ехали в сторону Сунчхона[12] или Куре[13], в зависимости от того, где нынче стоял базар. Распродав всё, они возвращались последним поездом — и так до следующего рассвета. Этим и зарабатывали себе на жизнь. Кроме нашей семьи, в округе было ещё несколько, которые, сдавая комнаты торговкам, добывали себе хлеб. А так как жили они близко к пристани, где проходил рыбный аукцион, и недалеко от станции, то в каждом доме было по шесть-семь бессменных постояльцев. У нас дома за кухню отвечала сестра, да и не только за кухню; изо дня в день она собирала плату за постой и заведовала другими домашними мелочами. Днём она то стирала, то заквашивала кимчи, от чего еле-еле успевала ходить в вечернюю школу, хотя училась весьма исправно и всегда была одной из первых учениц. Она приносила романы из библиотеки и в свободные минутки успевала их прочитывать, а поскольку большую часть времени была предоставлена самой себе, то фантазировать она умела не на шутку! Сестра здорово писала сочинения, а потом, когда мы оставались одни, негромким голосом читала их мне. Это было наивысшим проявлением её любви ко мне. После школы я тоже помогал по дому. И самая главная моя обязанность состояла в том, чтобы ухаживать за поросёнком, который жил на заднем дворе.
Хотя матери исполнилось сорок, она ещё не растеряла следов былой молодости. Прошло уж десять лет со смерти отца, и все тяготы, что легли на её плечи, состарили ее лицо, но если бы матери не пришлось тащить всё хозяйство на себе, то её внешность оставалась бы прежней и в двадцать, и в тридцать, и в сорок лет — несмотря на годы, она всегда была подтянутой и аккуратной. Это-то и помогало матери в торговле, но одновременно и мешало. Так, например, когда она ездила на базар в Сунчхон, то непременно возвращалась с пустыми вёдрами, а в других городках в базарные дни люди сторонились матери и шли покупать к тёткам с лицами страшнее, чем у чёрта…
Мать не отличалась многословием. Конечно, она улыбалась, будучи в хорошем расположении духа, но при этом помалкивала. Если терпела обиду, то в глазах у неё загорался скорбный огонёк. Чаще всего так случалось, когда её избивал брат. Это был едва заметный проблеск, который буквально на мгновение вспыхивал, напоминая тусклый луч маяка на рассвете, когда он смотрел не в сторону моря, а мигал, освещая берег. Однако она всё также продолжала молчать.
Брат целыми днями не слезал со своего чердака, и только после полудня, где-то в четыре, он уходил на безлюдное побережье, через пару часов возвращался и снова скрывался в своём убежище. Ели мы все вместе — брат, сестра и я, но после еды он опять исчезал на чердаке. При виде того, как брат взбирается по скрипучей лестнице наверх, мне всегда хотелось воскликнуть: «Ух, ты! Будто на небеса поднимается!» Чердак не принадлежал к этому миру. Он существовал на небе.
То место было адом, а брат был чёртом, что сторожил этот ад. Чёрт всё время что-то задумывал на чердаке: в своих планах он вынашивал войну, и хотя война казалась победной, на самом деле, она заканчивалась поражением. От изнеможения он харкал кровью. Разумеется, противником чёрта была мать — она всегда побеждала, но победив, покорялась. Брат на своём чердаке беспрестанно хрипел и кхыкал, напоминая насекомое, что скребётся в углу.
Ему было двадцать два года. Перед началом войны у него сильно сдали лёгкие, из-за чего он даже не смог закончить среднюю школу. И от нечего делать брат решил, что станет певцом шлягеров, поэтому по утрам и вечерам он бродил по побережью, надрывая горло, что и привело к печальному результату. Когда я учился во втором классе начальной школы, наш учитель как-то обмолвился, что вставать на рассвете очень полезно для здоровья, поэтому на следующий же день я пошёл на побережье по следам брата. С отливом вода отошла назад, и казалось, что съёжившиеся чёрные камни вот-вот пробудятся ото сна и, окружив, начнут зло высмеивать меня. Дрожа мелкой дрожью, я сжался в комок и сел на мокрый песок. Двигаться не хотелось. И тут, будто с другой стороны моря, послышалась отдалённая песня брата. Словно мираж, она плавно погружалась в морские волны, и в ней я почувствовал и предугадал его чахотку. Хотя нет — я осознал гораздо больше, я понял и брата, и мать.
— Ну что, пойдём? — предложил мне профессор.
— Уже? Мы же только пришли… Вы куда-то спешите?
— Да нет. Просто, что-то вдруг выпить захотелось.
— Правда? У меня есть на примете одно неплохое местечко.
— Гм… Думаешь, это хорошая идея?
Было ясно, что профессору не больно-то и хотелось выпить, просто так сказал, не подумав.
Я разозлился.
— Ну, тогда пойдёмте! — почти приказал я и резко встал. Профессор молча поднялся со своего места — не сильно-то он и обиделся. В глаза бросился профессорский галстук, чёрные квадраты на тёмно-синем фоне.
Расплатившись за чай, я вышел наружу, профессор стоял под платаном, листья которого уже начали увядать. Он глядел на осеннее небо, тронутое лучами заходящего солнца. На его лице с чётко очерченным профилем, застыла юношеская тоска. Это выражение было настолько искренним, что у стороннего наблюдателя не могло возникнуть и капли неприязни.
— Может, и вправду стоит выпить?
— Оставим эту затею…
— …
Мы с профессором шли неспешным шагом.
И вдруг он будто что-то вспомнил.
— Хочешь, расскажу одну старую историю? — спросил он с улыбкой.
— Конечно, хочу! — изобразил я крайнюю заинтересованность.
И вот что он рассказал:
Чонсун была девушкой умной. Во всяком случае, она хотя бы понимала, что судьба не вершится только по нашему желанию и разумению. И хотя такое миропонимание было в ту пору общепринято, Чонсун совершенно не производила впечатления неуверенного в себе человека, а всё потому, что у неё была, как бы это сказать, какая-то убеждённость в своей правоте. Сказать, что она любила, было бы недостаточно, она любила по-настоящему, гораздо более открыто и откровенно, чем профессор: если любила, то всей душой, если рыдала, так навзрыд… И вот в один из дней она послала записку, где сообщала о разрыве отношений, а на следующее утро, ещё до восхода солнца, с глазами, обведёнными кругами бессонницы, прибежала в комнату профессора и, бросившись на колени, с робкой улыбкой на губах просила её простить, называя себя ужасной лгуньей. Как бы то ни было, профессора она любила до безумия и в то же самое время проявляла какое-то ядовитое себялюбие, упорно настаивая на том, чтобы профессор отказался от учёбы в Лондоне, куда он так стремился поехать после окончания университета. Они были ровесниками. Для профессора, которому друзья по учёбе в Токио дали прозвище «настоящий джентльмен», отношения с Чонсун были весьма трудной задачей, своего рода испытанием и обузой, которые давили на него тяжёлым грузом. И чем ближе была дата выпуска, тем тяжелее становилась эта ноша. Если взглянуть на странички дневника профессора того времени, то можно прочитать следующее: «Одно из двух — либо женитьба на Чонсун после окончания университета, либо закалка моего юного духа в альма-матер под небом Туманного Альбиона. И то и другое значат очень многое для меня. Вот было бы хорошо, если бы можно было осуществить всё это одновременно! Однако ты, Чонсун, навряд ли сможешь дождаться того момента, когда я наконец покончу с учёбой. Что уж тут говорить, если твои родители едва отпустили тебя на учёбу в Токио, опасаясь, как бы ты не засиделась в девках. А уж после окончания университета они точно сидеть сложа руки не станут. Будь ты японкой, то тридцать лет — не помеха, могла бы и до сорока подождать, но, к сожалению, твои родители — корейцы, которые не отличаются особой терпеливостью. Но даже если я, несмотря на всё это, попрошу тебя дождаться меня, ты, несомненно, пожертвуешь всем и будешь меня ждать, но, сдаётся мне, что в конце концов ты сама не согласишься на то, чтобы я женился на старой деве. А на то, чтобы поехать учиться в Европу после того, как сыграем свадьбу, у меня у самого смелости не хватит. Так как чувствую я, что всё это плохо кончится для нас обоих. И только одно я знаю наверняка — это то, что я безумно люблю тебя, Чонсун. О, Боже! Помоги мне!» В конце концов он нашёл выход из положения. Это случилось весной, когда до выпуска оставался один год. Небо над Токио было словно в дымке из-за осыпающихся лепестков сакуры, это была ночь, когда весенний ветерок, одурманивающий запахом цветущей вишни, замутнял и человеческий разум. Он решился овладеть Чонсун, посягнув на святая святых. В трезвом рассудке и ясной памяти раз, два, три, четыре… Словно считая над распростёртым на операционном столе пациентом в ожидании, когда морфин начнёт своё опьяняющее действие — раз, два, три, четыре, пять… Как и следовало ожидать, так он смог остудить свои чувства. И уже на следующий год, когда сакура отцвела, профессор безо всякой тени сомнения стоял, сжимая в руке билет на пароход, следующий через Макао. С тех пор минуло уж больше тридцати лет.