Конец января в Карфагене - Георгий Осипов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я осторожно, без свидетелей поделился планом устрашения сценариста с притихшим Ходыкой, настойчиво утверждая, что другого выхода перед нами нет. Он не оставляет нам шанса проявить гуманизм. Зато будущему художнику это пригодится в дальнейшем — для достоверного изображения подонков и антиобщественного элемента. Я был почти стопроцентно уверен, что скользкий Славик предупредит социально близкого ему паренька о готовящейся провокации. Тому станет совсем противно, и он не придет.
Мы с Мовчаном, нацепившим по тем временам дико смотревшийся свинцовый перстень в виде «мертвой головы», не сводили глаз с остановки, но из троллейбуса так и не вылезла долговязая фигура волейболиста с красивой молодежной прической, за которую не ругает даже военрук. Культурный молодой человек решил не связываться. А вот сумеет ли он, как говорится, «забыть и простить» — это уже другое дело. У меня проблем с поступлением куда-либо быть не могло — тем летом я был единственный на весь город выпускник, кому не выдали аттестат.
«Васильковое гетто», это Азизян так пел, «промчалось», а вместе с ним и «Иваново детство» одного из типичных персонажей того времени, и мы, по мере сил, сумели его капитально омрачить.
22.10.2008
ГАСТРОЛЕР
Мокшанцев был готов избавиться за сорок, нет, за сорок пять рублей, только бы не держать у себя в доме эти рожи до следующей «балки». «Кинг Кримзон» достался ему дешево — Азизян позвонил, потом принес и положил на стол. Хотя нет, Азизян явился без звонка. Помолчав с полминуты они с Мокшанцевым поняли друг друга. Мокшанцев открыл шифоньер, сунул руку под стопку наволочек и маек, и выдал Азизяну пачку ч/б.
— Лесбос, папа, лесбос, — нарушив молчание, посетовал Азизян. — А где же мужички?
Азизян убрал фотки в боковой карман бурякового пиджака:
— Эх, жалко, дядька, не успел я его спиртиком прогнать, шобы у кого следует ебала повытягивались.
Мокшанцев все же ткнул пару вещей — пластинка была чистая, как стираное белье. Жертва Азизяна обращалась с ней бережно… но музыка очень противная.
— Мэн… это у тебя есть Кримзон, слышь, мэн?
Мокшанцев оттого и закурил, что пахнуло бабьей простоквашей — кедами. Перед ним стоял хуйлыга в расшитой узорами джинсовой сорочке навыпуск, с противогазной сумкой на хилом плече. В очках. Нездешний. Волосики льняные, слабые, зато старательно отрощены. «Кто им, пидорасам, позволяет так зарастать»? — тут же вскипела в Мокшанцеве ненависть. Но он пришел торговать.
— Мэн, покажи Кримзон, — с достоинством честного человека повторил, окая, хилый в джинсовом мундире. Видно было, что где-то у себя, среди таких же, он пользуется авторитетом.
— А ты покажи бабочки, — ответил, наконец, Макшанцев, входя в роль. — Тогда мы тебе и Кинжочка покажем. Хули его смотреть, он чистый.
Очкарик юмора не оценил, отрывисто вякнул: «Деньги есть». Было очевидно, что перед ним стоят великие цели, революция сознания и все такое.
— На! Посмотрел?! — Мокшанцев боком высунул из портфеля обложку, мелькнули жуткие хари, как будто местные хиппи рисовали перед отъездом в Израиль. — Шесть и пять.
Очкарик насупился, сдвинув бровки, поморщился, и начал пальцем наматывать желтый локон.
В кармане, наверное, одни медиаторы, — гонял злые мысли Мокшанцев, — а папа, небось, какой-нибудь астрофизик, в Академгородке живет, Высоцкого цитирует: «а то вы всем кагалом там набросились на опухоль…»
— Это много, мэн, — выдавил очкарик.
Мокшанцев тут же расслабился, ему расхотелось сломать этот хипповый стебелек, искалечить растительную обезьяну. Он посмотрел под ноги. На очкарике действительно были кеды, наверняка пропитанные ссакой, которую тот разливает, путешествуя из города в город.
— А за скока ты хотел? — съехидничал Мокшанцев и, вытянув руку, пожевал указательным и большим пальцем только воздух, а не джинсовую материю расшитого стрекозами батника. Затем повернулся к стайке полубухих спекулянтов, среди которых самым маленьким ростом и клетчатой кепкой выделялся Стоунз.
— Не, ну ты видал? Хотел срубить на халяву, шоб потом повезти к себе и там у себя, в Башлачёвке, перезасадить таким же патлатым уродам, сука!
Промасленный выпуклый лоб, характерные губы бантиком и волосы на ветру не дрогнули перед хамством Мокшанцева. По-ленноновски сверкнув очками, оскорбленный, но не униженный нездешний человек отступил, словно крестный ход с иконами дал задний ход на киноэкране.
«Все-таки от Азизяна принимать вещи с целью наживы бессмысленно, — решил Мокшанцев. — Пора бы знать, как-никак за спиной неоконченное среднее. Разменяю-ка я лучше этих лишенцев на пару хороших негров. Буду с чувихами слушать. Танцевать, подпевать… чтобы всякая смрадная сволочь не подходила. А то, ей-богу, как будто «Чайка по имени Джонатан Ливингстон» на голову насрала».
Июль, 2009
ОПЕРНЫЙ ГОЛОС
«I am not gay in the sense that most of the time
I am mean and gloomy because
I am manic depressive».
Kenneth AngerОперный голос я впервые услышал на «балке» в погожий апрельский полдень у себя за спиной. Он поразил меня настолько, что я даже не обернулся, чтобы посмотреть, кому он принадлежит и кто это может (а главное — не стесняется) так разговаривать.
«Балка» собиралась на бульваре, в двух шагах, через дорогу от музбакланства. Народу было немного, наименее брезгливые. Место открытое, слева пустырь, впереди громадина — «Кобылзавод», номерное предприятие. Смываться некуда, если нагрянет милиция: «Что тут за уличное сборище? Чем торгуем, молодые люди? Так — все ясно, спекуляция, пройдемте и т. д.» «Понеслась колесница», сказал бы Азизян, в этот раз отсутствующий.
Я пришел без Азизяна, но не один. Со мною был Дымок. Нас познакомил Сермяга, и последнее время мы виделись часто, говорили о политике, а еще больше потешались над разными людьми. Благодаря мне он открыл Азизяна с совершенно другой стороны и вполне искренне увлекся изучением этого монстра. Закончилось все как обычно — вероломнейшей наебаловкой. Азизян применил классический метод: «Сказал — отдам, значит отдам».
Я смотрел на «Кобылзавод», куда меня чуть было не уговорил устроиться Клыкадзе, я разглядывал крыльцо кафе «Отдых», не выйдет ли из него дядюшка Стоунз в не по сезону кроличьей шапке. Кепку клетчатую он куда-то дел, скорее всего потерял, правда, не признался — при каких обстоятельствах. Даже Навоз Смердулакович (умеет Стоунз заклеймить человека) отмечает, что Дядюшка не любит рассказывать о потерях. Куда, например, исчезли с его руки японские часы «Ориент»? Стукнули пьяного по башке, и сняли. Теперь под прокуренным манжетом его чешской сорочки «Шумаван» пусто. Волосяной покров у Дядюшки почти отсутствует.
Напоили и ограбили — допустим. Однако Стоунз скрывал до последнего, как в затянутом детективе, что сделал это некий Кура, а подговорил его отнять у Стоунза слишком солидную для такого бухарика, как он, цацку, не кто иной, а Федир Дупло. Любимый воспитанник Дядюшки вышел из повиновения, почувствовав вкус легких денег, быстро пристрастился к гнилому мясу спекуляции, и совсем потерял совесть. Его, правда, вскоре посадили. Но Стоунзу это он подстроил — Федир Дупло.
Была у Федира, конечно, и другая нормальная малороссийская фамилия, имя и отчество. Это Стоунз, выламывая язык и мозги, обзывал его, как считал смешнее — то «Федир Дупло», а то и вовсе — «Феррапонт Сракадзе». А кривоногий, похожий на носатого румына Федир копил злобу. Случалось, он не выдерживал и обижался. Тогда Стоунз успокаивал его нарочно, чтобы слышали все, повысив голос: «Та шо ты как пацан! Среди солидных людей ты проходишь дажене как Феррапонт, а уже как Фер-ра-пон-ти-ус»! И посмеивался своим жаберным смехом: «Их-их-их». Рано или поздно все мы замечали, что незаметно разучились смеяться иначе, чем Стоунз.
Разумеется, Федир, обитатель полуподвальной квартиры, где, подчеркивал Стоунз, из книг стоят только «Тихий Дон» с «Поднятой целиной», не мог простить своему учителю жизни подобных издевательств. А месть «юного друга» или пригретой вами малолетки всегда непропорциональна и неожиданна.
Дождливым вечером на подмокшую кроличью шапку Стоунза, образно говоря, опустился злодейский кулак. Кулак беспощадного Куры.
Ведь чем наиболее памятны для советского болвана 70-е годы? Семидесятые прежде всего — это снятые очки (зачем напялил и поперся в темных очках на вечерний проспект?), отнятые пластинки, вырванные с мясом значки американского типа (мы тебя научим любить «Слейд» более целомудренно), джинсы, спущенные с жертвы, рухнувшей от страха и удара в челюсть (не покупай пропитанную мочой дерюгу по цене пушнины), взятый у вас в кредит блок «Мальборо» (хотя бы окурки верните, сволочи), или плакат мало кому нужных «Роллинг Стоунз», вместо которого на тебя смотрит унылая абстракция пустой стены. Почти у каждого ротозея в 70-е годы что-то отнимали, почти каждоому потом навязывали, подсовывали что-то не то, за явно не ту цену.