Петр Алексеев - Леон Островер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переночевали в Томской тюрьме и дальше в путь — опять на лошадях и уже вплоть до Иркутска. Недели тащатся они по Сибирскому тракту, тащатся черепашьим шагом: шестнадцать верст в день. Но природа радует глаз: горы желтые, изъеденные ветрами, как протлевшее дерево, вершины в зубцах, как скребницы, скаты на «перстах». Торчат «персты», как ежовые иглы. Дальше горы белые, горы серые, горы полосатые. И всюду сибирская лиственница: по размерам и крепости — дуб, по виду листвы — сосна, но с хвоей нежной и мелкой, узорчатой. Она отливает золотом; в сплошном золоте скаты, в золоте вершины, в золоте дали.
К Байкалу они подъехали уже поздней осенью. То поднимаясь на крутые отроги гор, то спускаясь с них и пересекая долины, каторжане ехали пустынным берегом неприветливого в это время года Байкала. Воздух жжется, как намерзшее железо. При лунном сиянии дали обманчивы.
Промелькнули живописные берега Шилки, и вот уже Усть-Кара, преддверие каторги.
Был поздний ноябрьский вечер. Дорога пролегала по узкой долине, окаймленной с обеих сторон высокими лесистыми горами.
Наконец-то мигнул свет — первое человеческое жилье. И это жилье — Карийская каторжная тюрьма! Деревянный забор, за забором — мертвая тишина.
Ворота, протяжно скрипнув, раскрылись.
Партия ссыльных очутилась во дворе тюрьмы.
Произошло ли это случайно, или начальник каторжной тюрьмы хотел сразу же показать вновь прибывшим, какие «прелести» их ожидают, но случилось так, что после приемки он не отослал в камеры измученных в дороге людей, а приказал им выстроиться в каре. В середину каре поставили «кобылу» и возле нее сложили кучу влажных розог.
Вскоре вывели из тюрьмы арестанта. Это был молодой человек, с лицом одутловатым, с желтинкой — такие лица бывают у людей, лишенных свежего воздуха.
— Расстегнись! — приказал начальник.
— Сам расстегивай! — дерзко откликнулся арестант.
— Расстегнись, говорю! — угрожающе повторил начальник.
— Сам расстегивай!
— Фомин! Расстегни!
К заключенному бросился надзиратель, оборвал на нем все пуговицы, вздернул рубаху на голову и медвежьим обхватом уложил его на «кобылу».
— Начи-най! — скомандовал начальник.
Раздался свист первой розги.
Тело молодого человека подпрыгнуло…
В тюрьме было пять камер: «Синедрион», «Харчевка», «Дворянка», «Якутка» и «Волость». Петр Алексеев попал в «Якутку».
Между нарами — узкий проход, шагать по камере мог только один человек, остальные оставались лежать на нарах. Нары стояли впритык. Ночью неспокойно спящий перекатывался к соседу.
Недели, месяцы, годы изнывал Петр Алексеев в камере — душной, перенаселенной, где люди вслух мечтали о труде, о воле и о борьбе за эту волю, где заключенные прибегали к голодным бунтам, чтобы защитить себя от жестокости тюремщиков. Приходилось голодать по семи и даже тринадцати дней, чтобы добиться работы или книг. Ужасы таких голодовок не трогали тюремщиков. Умирающих, по заведенному порядку, связывали и кормили насильно — так в старину откармливали гусей на убой. Многие политические сходили с ума, и, их продолжали держать в общих камерах, где у людей и без того до предела были напряжены нервы.
С рассветом раскрывались камеры и приходили уголовники-уборщики. Зимой приносили они искрящиеся льдинки в бородах, летом — запах полей. Они двигались, дышали вольным воздухом, видели небо над головой, слышали пение птиц. Политические были всего этого лишены.
В тюрьме Петр Алексеев столкнулся с новым типом интеллигента-революционера, и некоторые из этих интеллигентов ему не понравились. Он не находил в них той нравственной чистоты, той высокой требовательности, которую предъявляли к себе его первые учителя; в их поступках, в их разговорах он не обнаружил той восторженности, той жертвенности, той подчас слепой веры в народ. Эти интеллигенты говорили много о революции, но почти каждый из них в это понятие вкладывал какой-то свой смысл. Только в одном они были единодушны: в недооценке роли рабочих в революционном движении. И именно это обижало, возмущало Петра Алексеева. Он, Алексеев, продолжал верить в народ, особенно в рабочий народ, в его силу, в его желание покончить с извечной нуждой.
Подметил Петр Алексеевич еще и другое: некоторые из этих интеллигентов считали приятным развлечением разить своих оппонентов из рабочих тонкими, но очень обидными колкостями. Они щеголяли своей начитанностью, своими знаниями и не для того, чтобы передать эти знания рабочим, а чтобы унизить их, делать их смешными в глазах товарищей.
Однажды в камере вспыхнул спор. Двое рабочих, сидя на нарах, говорили о том, что социалистический строй — вещь неминуемая. Все дело, рассуждали они, только в сроках.
Тут поднялся со своей койки один из деятелей нового поколения. Длинный, на тонких ногах. Он уставился на рабочих таким изумленным взглядом, словно вдруг увидел перед собой ихтиозавров.
— Как вы, господа пролетарии, легко решаете мировые проблемы! Социалистический строй! А знаете вы, господа пролетарии, что, пока у нас не будет великой книги об этике, мы не будем в состоянии осуществить социалистический строй? Кстати, господа, а вы знаете, что такое этика?
Петра Алексеевича больно задел пренебрежительный тон интеллигента, он хотел его оборвать, осадить, но вдруг его самого заинтересовал предмет спора. Он поднял голову с подушки и спокойно спросил:
— А научный социализм?
Интеллигент рассмеялся.
— Научный социализм? — повторил он, повернувшись к Алексееву. — Это лишь философия социального строя, в котором эксплуатация человека человеком не будет иметь места, в котором не будет классов, — словом, философия материального устроения человека, материального его существования, но не духовного, во всей его глубине, полноте, красоте. Глубину, полноту, красоту может дать только этика, как венец философии, как высшее ее завершение. Пока творческие силы человека еще недостаточны, чтобы дать такое построение. Поэтому-то мы с вами и бродим в потемках…
— О какой этике вы говорите? — с прежним спокойствием спросил Алексеев. — Я знаю только одну этику — революционную. А революционная этика уже существует.
— Где?
— Вот где! — с жаром ответил Алексеев, стукнув себя в грудь.
— Это, Петр Алексеевич, ваша частная собственность, — иронически улыбаясь, промолвил интеллигент.
— Вы правы, у вас этой собственности нет, и мне вас от души жалко. Единственно, чем я могу помочь, — это пожертвовать вам свечку, чтобы вы не бродили в потемках.
Взрыв смеха оборвал спор: на всех нарах смеялись. И интеллигент сразу сжался, побледнел и повалился на свою койку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});