Дело непогашенной луны - Хольм Ван Зайчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это мы нарисовали, — наконец выговорил Моня. Никто не знает, чего стоило Мордехаю не сесть прямо на траву.
— Э-э… — проговорил он через несколько мгновений. — Вы?
— Это мы не про вас, дядя Мордехай! — вдруг плачуще выкрикнул Моня. — Но чего она-то?
И снова грудь Мордехая принялись толочь тяжелым ледяным пестом.
— Моня… — тихо сказал Мордехай. Запнулся. Это же ребенок, сказал он себе. Только ребенок. А вот что говорят при нем взрослые… и не только при нем… — Моня… Послушай, мальчик… Она же не со зла. Она добра всем хочет. И я. Мы оба… э-э… вместе. Я уж не знаю, что тебе насочиняли родители, но… Мы вовсе не ненавидим ютаев, мы хотим, чтобы ютаи стали лучше, понимаешь? Это же совсем другое дело. Лучше, добрее, честнее… перестали бы думать лишь о себе…
Только для внезапно нагрянувших западных журналистов он говорил без подготовки такие длинные речи.
У Мони в виноватых глазах проступили слезы, и он шмыгнул носом — совсем по-детски.
Но ответил — совсем по-взрослому. И старательно смотрел Мордехаю в лицо, точно боялся отвести глаза. Наверное, если бы Моня отвел глаза — то разревелся бы.
— Может, вы, дядя Мордехай, и вправду чего-то такого хотите… Но она — не хочет, чтобы мы стали лучше. Она хочет, чтобы мы стали хуже. Стали бы, как немцы. Чтобы мы не книги читали по вечерам, а дули бы пиво в пивных. И чтобы не умели и не хотели поддерживать друг друга.
— Монечка… — сказал Мордехай и попытался улыбнуться. Наверное, улыбка вышла жалкой: губы дрожали. Но он из последних сил снова постарался говорить ласково. — Ну с чего ты взял, что немцы умеют только пить пиво и не умеют поддерживать друг друга?
— Потому что те, кто умеют сами поддерживать друг друга, никогда не придумали бы СС, — непримиримо ответил мальчик. И вдруг он обеими ладошками схватил Мордехая за руку и моляще, опять чуть ли не навзрыд выкрикнул: — Она же эсэсовка, дядя Мордехай! Ну как вы не видите?
Неумело, неловко, сам тут же смертельно испугавшись содеянного, свободной рукой Мордехай наотмашь ударил Моню по лицу. И не кулаком, и не распахнутой для пощечины ладонью, а какой-то нелепой застенчивой горстью. Так — он вспомнил — строят ладонь «лодочкой», здороваясь, в родной деревне отца, где Мордехаю однажды, в возрасте Мони, довелось побывать.
— Что ты знаешь об СС, щенок? — фальцетом выкрикнул он.
Голова мальчика тяжело мотнулась. Но он так и не отвел взгляда. Только слезы в его глазах мгновенно высохли, он отпустил руку Мордехая и в голосе всякий намек на мольбу пропал.
— У меня по истории одни пятерки, — жестко сказал он, повернулся и пошел прочь, к напряженно поджидавшим его друзьям.
Мордехай не помнил, как добрел до дому. Все плыло, земля тошнотворно и скользко раскачивалась под ногами.
Первый раз в жизни он ударил человека. Ребенка. Ребенка ударил!
Письменный стол был завален бумагами, и отчетливо пахло сигаретным дымом. Магда правила его последнюю рукопись — и, конечно, курила в кабинете, уверенная, что муж вернется еще не скоро и дым успеет выветриться. Некоторое время Мордехай стоял, тяжко опершись обеими руками на стол, глубоко дыша и бессмысленно глядя на собственные строки, — пытался привычной, покойной обстановкой кабинетной работы вытравить, нет, хотя бы пригасить шок. Все хорошо. Все нормально. Вот замечательный абзац… Идет работа, идет… Магда заменила несколько слов — правильно заменила, так лучше, понятней… Вот главное, а досадные, пусть даже болезненные мелочи — мелочи и есть…
— Мордик… — донеслось из спальни. Он вздрогнул. — Как хорошо, что ты нынче пораньше… накапай мне корвалолу, пожалуйста. Погода, что ли, меняется…
Он с трудом, не сразу решившись, оттолкнулся ладонями от стола — он боялся, что, потеряв опору, может упасть, — и, старчески шаркая, поплелся в кухню, чтобы накапать жене корвалолу.
«Она видела, — подумал он, механически отсчитывая ритмично падавшие в стакан капли, безнадежно пахнущие близкой бедой. — Она наверняка видела. В магазин вышла или просто подышать воздухом… Но сама она никогда мне не скажет об этом — разве что я спрошу прямо». Мордехай знал, что никогда не решится ее спросить. Забудем. Не заметим. Ничего не произошло. Те два раза ему удавалось стереть свастику прежде, чем ее могла бы увидеть жена. На этот раз он сплоховал… Не уберег.
Прошло с четверть часа, пока он с мокрой тряпкой в руке вышел на улицу снова.
Свастика пропала. Лишь темнело на стене, с достоинством высыхая, примирительное влажное пятно. Наверное, у ребят совесть проснулась.
Ребят тоже не было на площадке. Никого не было.
Нигде никого не было.
3
Давно уже не работалось ему так хорошо, как в то знаменательное утро. Собственно, садясь за стол, Мордехай и не подозревал, что оно окажется столь знаменательным. Наоборот, в последнее время не было особых треволнений, общественная деятельность на какое-то время понемногу сама собой отошла на задний план, и, как всегда в подобных случаях, в мозгу безо всякого принуждения, ровно дождавшиеся тепла мандарины на ветках, начали зреть и поспевать идеи… Уже несколько лет Мордехай мог следить за специальной литературой лишь урывками, от случая к случаю — и это сказывалось, конечно; будь ты хоть семи пядей во лбу, невозможно все придумать самому. На днях он наткнулся на интереснейшую статью Нолана и Дюбуа, качественно развивавшую теорию компактифицированных измерений, — и статья будто сорвала бельмо с Мордехаевых глаз. Мгновение назад была пелена, сквозь которую и не видать почти, так, лишь смутные контуры невесть чего — и вдруг все стало резко, четко, ясно. Восторг, накатывавший на Мордехая в подобные моменты, был не сравним ни с каким иным; наверное, так чувствует себя прикованный к инвалидному креслу человек, вновь обретая способность ходить — да что там ходить: ездить на велосипеде, путешествовать но горам; или и впрямь слепой, которому чудо врачевания возвращает краски и объем мира… И сама эта теория, и разрабатываемый под нее математический аппарат так ловко укладывались в давно пестуемую Мордехаем концепцию многолистной Вселенной, что теперь оказалось можно, больше года простояв перед запертой дверью в растущий до небес хрустальный дворец, вбежать туда и запрыгать, как мальчишка, с песенкой, вверх по сверкающей парадной лестнице — через две, через три ступеньки!
Он проснулся от смутного, но невыносимого беспокойства в полпятого утра, осознал, что его разбудило, — и, наскоро умывшись, убежал в кабинет. Магда проснулась, ему показалось, минуты через две — на самом деле уже в десятом часу; позвала его завтракать. Он спросил лишь чашку кофе — не хотел прерываться, боялся потерять мысль. Мордехай сейчас был столь всемогущ, что, казалось, мог любую из звезд Галактики потрогать рукой прямо из своего рабочего кресла, даже не вставая, — какой уж тут завтрак, зачем? Завтраков будет еще тьма тьмущая, а вот таких часов…
Но оказалось, что звезды, как всегда, подождут, а борьба с бомбами и всем, что с ними связано, — нет.
— Мордик! — что было сил крикнула жена из соседней комнаты, и он в первое мгновение испугался, что с нею что-то случилось. Его любимая ручка (подарок жены на день рождения) точно сама прыгнула у него из руки и покатилась куда-то в угол; он вскочил и бросился на крик. Продолжение настигло его уже на пороге. — Мордик, смотри скорей! Началось!!
Она сидела перед телевизором, напряженно ссутулившись, схватившись за подлокотники кресла побелевшими пальцами. Когда он вбежал, она даже не обернулась. Мордехай сначала не понял, что уж там такое ей показали: ну, Стена Плача, ну, как всегда народ суетливо, плотно топчется, ровно пчелы перед летком улья… Потом понял: слишком много вэйбинов.
— …И трое студентов Иерусалимского великого училища, — говорил диктор. Чувствовалось, что он с трудом сохраняет сообразное спокойствие голоса; профессия того требовала, однако тревожная багряная искра то ли возмущения, то ли недоумения — а может, все-таки восхищения? — отчетливо мерцала сквозь серую завесу показного нейтралитета. — Все пятеро одновременно, видимо, по сигналу, который подал кто-то один, сорвали с себя кипы, пропитанные, как сейчас говорят, горючей смесью, и подожгли, бросив себе под ноги. Воспользовавшись замешательством, молодые люди развернули большой лозунг, написанный на пяти наречиях: на ханьском, на иврите, по-русски, арабицей и, видимо, специально для иностранных туристов и телеоператоров, которых очень много на Храмовой горе в это время дня, — по-английски: «Мне стыдно быть ютаем!» Буквально через несколько минут нарушители были задержаны и препровождены в управу. Сопротивления никто из них не оказал, но, когда лозунг у них отобрали, они начали выкрикивать то его текст, то иные поносные фразы. Сейчас следователи пытаются выяснить побудительные мотивы этого странного человеконарушения. «Столь вопиющего оскорбления чувств верующих я не припоминаю», — сказал нам в первом коротком интервью мэр Иерусалима…