Что я видел. Эссе и памфлеты - Гюго Виктор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь оратора – жизнь бурная. В собраниях, опьяненных триумфом и властью, меньшинство, являясь помехой радости, становится козлом отпущения. Тяжело катить этот неумолимый сизифов камень, называемый правом; его поднимают, он вновь падает. И это силится сделать меньшинство.
Красота долга становится настоятельно необходимой; стоит один раз осознать ее, и повинуешься ей без колебаний; мрачное очарование самопожертвования притягивает сознание, и все испытания принимаются с суровой радостью. Приближающийся свет превращается в пламя. Сначала оно освещает, затем согревает, наконец, пожирает. Но это не имеет значения, в него бросаются, соединяются с ним, увеличивая его сияние своей собственной жертвой. Гореть – значит блистать. Каждый, кто страдает ради истины, доказывает это.
Освистать, прежде чем изгнать, – это обычный прием разъяренного большинства; оно предваряет материальные гонения моральными. Проклятия начинают то, что заканчивает остракизм. Они готовят жертву к жертвоприношению со всей напыщенностью оскорблений; и они ее оскорбляют, это их способ короновать ее.
Пишущий эти строки прошел через все эти разные способы действий и получил только одну заслугу – презрение. Он исполнил свой долг и, получив в награду лишь оскорбления, удовольствовался этим.
Вы увидите, в чем заключались эти оскорбления, прочитав данный сборник истин, над которыми надругались.
Хотите несколько примеров?
Однажды, 17 июля 1851 года, он изобличил с трибуны заговор Луи-Бонапарта и заявил, что президент хочет стать императором. Раздался чей-то голос:
– Вы подлый клеветник!
Впоследствии этот голос принес присягу империи за тридцать тысяч франков в год.
В другой раз, когда он боролся против жестокого закона о депортации, послышалась реплика:
– Подумать только, что эта речь будет стоить Франции двадцать пять франков!
Этот человек стал сенатором империи.
В следующий раз еще один будущий сенатор заявил:
– Вы обожаете восходящее солнце!
Да, восходящее солнце ссылки18.
В день, когда он произнес с трибуны слово, которое никто не употреблял прежде: Соединенные Штаты Европы, месье Моле был великолепен. Он поднял глаза к небу, встал, прошел через весь зал, сделал знак членам большинства следовать за собой и вышел. За ним не последовали. Он вернулся. Кипя от возмущения.
Иногда возгласы негодования и взрывы смеха длились четверть часа. Оратор, который здесь говорит, использовал их, чтобы собраться с мыслями.
Во время оскорблений он опирался на стену трибуны и медитировал.
В тот же день, 17 июля 1851 года, он произнес это слово: «Наполеон Малый». При этом гнев большинства был настолько велик и разразился с таким угрожающим шумом, что его было слышно снаружи.
В этот день он поднялся на трибуну с намерением быть там двадцать минут, а оставался на ней три часа.
За то, что он предвидел государственный переворот и заявил о нем, весь будущий сенат будущей империи объявил его «клеветником». Против него выступила вся партия порядка и все консерваторы, начиная с месье де Фаллу, католика, и заканчивая месье Вьейяром, атеистом.
Иногда утомительно быть одному против всех.
Он давал отпор, пытаясь ответить ударом на удар.
Когда однажды по поводу закона о клерикальном образовании, скрывающем порабощение учебных занятий под эгидой свободы образования, ему случилось говорить о Средних веках, инквизиции, Савонароле, Джордано Бруно и Кампанелле19, подвергнутом пытке двадцать семь раз за его философские убеждения, члены правого крыла закричали:
– Не отклоняйтесь от обсуждаемого вопроса!
Он пристально посмотрел на них и сказал:
– Вы действительно хотели бы, чтобы я им занялся?
Это заставило их замолчать.
В следующий раз я отвечал на нападки какого-то сторонника Монталамбера, все правое крыло присоединилось к атаке, которая, само собой разумеется, была ложью. Какой ложью? Я не помню, это можно найти в этой книге. Пятьсот близоруких людей присоединились к своему оратору, не лишенному, впрочем, некоторого достоинства и таланта, которыми могут обладать даже посредственные души. Мне дали бой на трибуне, и какое-то время вокруг меня раздавались безумные крики, простительные, так как они были вызваны бессознательным гневом. Это был шум своры. Я слушал его со снисхождением, ожидая, когда он стихнет, чтобы продолжить свою речь. Внезапно на скамьях министров произошло движение. Это был герцог де Монтебелло, министр военно-морского флота. Он встал со своего места, резко отстранил привратников, подошел ко мне и бросил фразу, выражавшую всю его неприязнь: «Вы развратитель общества!» После такой характеристики я сделал знак рукой, вопли прекратились, депутаты пылали гневом, но им стало любопытно, они замолчали. И в этой долгожданной тишине я сказал самым любезным тоном:
– Признаюсь, я не ожидал получить удар ногой от…
Молчание стало еще более полным, и я добавил:
– …месье де Монтебелло20.
И буря завершилась смехом, который на этот раз не был направлен против меня.
Подобные вещи не всегда можно найти в Moniteur.
Обычно у правых было много пыла.
– Вы говорите не по-французски! – Отнесите это к воротам Сен-Мартен!21 – Лжец! – Развратитель! – Изменник! – Ренегат! – Кровопийца! – Дикое животное! – Поэт!
Таковы были выкрики.
Оскорбление, ирония, сарказм и там и сям клевета. Зачем сердиться? Вашингтон, которого враждебная пресса называла мошенником и жуликом (pick-pocket), смеялся над этим в своих письмах. Однажды известный английский министр, таким же образом очерненный на трибуне, щелкнул себя по рукаву и сказал: «Этоотчистится». Он был прав. Сегодняшние ненависть, злоба, ложь, грязь завтра обратятся в пыль.
Не будем отвечать гневом на гнев.
Не будем суровы к слепоте.
«Они не знают, что творят», сказал некто на Голгофе. «Они не знают, что говорят», звучит не менее грустно и не менее правдиво. Кричащий не знает о своем крике. Ответственен ли оскорбляющий за оскорбление? Едва ли.
Чтобы быть ответственным, нужно быть умным.
Вожаки до некоторой степени понимали действия, которые они совершали; другие – нет. Рука несет ответственность, праща в какой-то мере, камень – нет.
Гнев, несправедливость, клевета, пусть.
Забудем этот шум.
VIII
Если уж говорить все начистоту, ведь чистосердечие так похвально, есть ли в этих столкновениях национального собрания что-то, в чем оратор может себя упрекнуть? Не случалось ли ему увлечься речью и слишком отклониться от основной мысли? Признаем, что в речи всегда есть место случаю. Какая бы Пифия ни вещала с трибуны, это загадочное место, здесь можно почувствовать неизвестные флюиды, обширный дух целого народа окутывает вас и проникает в ваше сознание, вас охватывает гнев разгневанных, в вас просачивается несправедливость несправедливых, вы чувствуете, как в вас поднимается огромное мрачное негодование, речь колеблется от твердого и ясного убеждения до более или менее осмотрительного возмущения, вызванного неожиданным инцидентом. Отсюда ужасные колебания. Позволяешь себя увлечь тому, что опасно и ошибочно. Совершаешь ошибку на парламентской трибуне. Оратор, который здесь исповедуется, не избег этого.
За исключением выступлений, посвященных исключительно возражениям и борьбе, все парламентские речи, которые можно найти в этой книге, были импровизированными. Дадим некоторые объяснения по поводу импровизации. В важных политических вопросах импровизация бывает подготовленной, provisam rem,[71] говорит Гораций. Благодаря подготовке во время речи слова не выскакивают сами по себе; выражения рождаются мгновенно, если мысль зрела долго. Импровизация – это не что иное, как внезапное открытие по желанию сосуда, называемого мозгом, но этот сосуд должен быть полным. Изобилие слова – это результат полноты мысли. В сущности, ваши импровизации кажутся новыми аудитории, но они стары для вас. Хорошо говорит тот, кто за один час расходует то, что он обдумывал в течение целого дня, недели, месяца, иногда всей жизни. Особенно легко слова приходят к оратору писателю, умеющему распоряжаться ими и вызывать по своему желанию. Импровизация – это проколотая вена, бьющая ключом мысль. Но в самой этой легкости таится опасность. Любая поспешность опасна. У вас появляется шанс, и вы рискуете перегнуть палку, бросаясь на своих врагов. Первое пришедшее на ум слово оказывается порой бомбой. Отсюда следует превосходство заранее написанных речей.