Железный король. Узница Шато-Гайара (сборник) - Морис Дрюон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда графиня Маго выслушала радостную весть из уст Беатрисы, она коротко бросила: «Поплатился все-таки», – и преспокойно села обедать.
И впрямь Ногарэ платил за все. В течение долгих часов он не узнавал никого из окружающих. Он лежал на боку среди сбитых простынь и, судорожно вздрагивая всем телом, харкал кровью.
Сначала он пытался было сползти на край постели и нагнуться над тазом. Но скоро силы ему изменили, и струйка крови беспрепятственно стекала изо рта на сложенную вчетверо простыню, которую время от времени менял слуга.
В опочивальню хранителя печати набилось множество народу: бесконечной вереницей сменяли друг друга королевские гонцы, присланные справиться о здоровье Ногарэ, толпились слуги, мажордомы, писцы, а в углу сбились в кучку родственники мессира Гийома, привлеченные запахом скорой добычи, – они громко перешептывались с фальшиво сокрушенным видом и по-хозяйски ощупывали мебель.
А для самого Ногарэ они были призраками – все эти люди, которых он уже не узнавал, расплывались, как тени, что-то говорили, что-то делали, наполняя комнату отдаленным жужжанием голосов, и во всем этом уже не было ни смысла, ни цели. Зато другие существа, которых видел один он, обступили его стеной.
Ибо в тот час, когда сошла к нему неотвратимо страшная предсмертная тоска, в первый раз он подумал о смерти других и ощутил свое кровное родство с теми, кого преследовал, гнал, мучил, посылал на казнь. Тех, что умерли на допросах, тех, что умерли в темницах, тех, что умерли на плахе, тех, что умерли на дыбе. Строй мертвецов вдруг породило его галлюцинирующее сознание, и они подступали все ближе, почти касались его.
– Прочь! Прочь! – завопил он голосом, в котором слышался ужас.
Лекари бросились к больному. Ногарэ корчился на своем ложе, он отбивался от обступивших его теней, глаза закатились, взор помутился. Запах собственной крови, которой он истекал, казался ему запахом крови его жертв, крови, которую он пролил.
Он приподнялся, но тут же упал навзничь на подушки. Присутствующие столпились вокруг постели и молча смотрели, как один из могущественнейших правителей государства погружается в вечный мрак.
Слабеющими руками старался он отвести от себя раскаленные железные брусья, которыми по его приказу и на его глазах жгли обнаженную грудь сотен пытаемых. Ноги его сводила мучительная судорога, и он кричал:
– Клещи! Уберите их, пощадите!
Точно так же кричали братья д'Онэ в подземелье замка Понтуаз…
Кошмар, навалившийся на Ногарэ, который он пытался сбросить с себя, был его собственной жизнью, той жизнью, что безжалостно раздавила столько жизней.
– Я ничего не делал для себя! Я служил королю, одному только королю!
Этот законник перед последним судилищем, на ложе смерти, все еще старался обелить себя по всей форме.
К одиннадцати часам вечера опочивальня опустела. У одра Ногарэ остались только лекарь, цирюльник и старый слуга. Королевские гонцы, закутавшись в плащи, мирно спали, прикорнув на полу прихожей. Родня удалилась не без сожаления. Какой-то родич незаметно сунул слуге тяжелый кошель.
– Смотри предупреди, когда все кончится.
Бувилль, явившийся за новостями, расспрашивал сидевшего у постели лекаря.
– Все средства испробованы, – сказал тот вполголоса. – Рвота, правда, почти утихла, но бред не прекращается. Нам остается лишь ждать, когда его призовет к себе господь бог. Разве что чудо…
Один только Ногарэ, хрипевший на подушках, один только он знал, что там, во мраке, его ждут тамплиеры.
Они проходили перед ним, кто в полном рыцарском облачении, кто с трудом волоча перебитые на допросах ноги; они шли и шли по пустынной дороге, окруженной бездонными пропастями и освещенной пламенем костров.
– Эймон де Барбонн… Жан де Фюрн… Пьер Сюффе… Брэнтеньяк… Гийом Бочелли… Понсар де Жизи…
Тени ли бросали на ходу свои имена или их выговаривали уста умирающего, который уже не понимал собственных слов?
– Сын катаров[8]! – раздался вдруг голос, покрывший все остальные.
И из самой густой тьмы возникла крупная фигура папы Бонифация VIII, заполнив то необъятное пространство, которым стал сам Ногарэ, вмещавший в себя горы и долы, где шествовали на Страшный суд несметные толпы.
– Сын катаров!
И голос Бонифация VIII вызвал в памяти Ногарэ самую страшную страницу его жизни. Он увидел себя ослепительно ярким сентябрьским днем, какими так богата Италия, во главе шестисот всадников и тысячи ратников поднимающимся к скале Ананьи. Чиарра Колонна, заклятый враг Бонифация, тот, что предпочел участь раба и три долгих года, закованный в цепи, на галере неверных скитался по чужеземным морям, лишь бы его не опознали, лишь бы не попасть в руки папы, – этот Чиарра Колонна скакал с ним бок о бок. Тьерри д'Ирсон тоже участвовал в походе. Маленький город открыл перед пришельцами ворота; дворец Гаэтани был захвачен в мгновение ока, и, пройдя через собор, нападающие ворвались в священные папские палаты. В просторной зале не было ни души, только сам папа, восьмидесятишестилетний старец с тиарой на голове, подняв крест, смотрел, как приближается к нему вооруженная орда. И на требования отречься от папского престола отвечал: «Вот вам выя моя, вот голова, пусть я умру, но умру папой». Чиарра Колонна ударил его по лицу рукой в железной перчатке.
– Я не позволил его убить! – кричал Ногарэ из той бездны, что зовется агонией.
Город был отдан на поток и разграбление. А еще через день жители переметнулись во вражеский лагерь, напали на французские войска и ранили Ногарэ; он вынужден был бежать. Но все же он достиг цели. Разум старика не устоял перед страхом, гневом и тяжкими оскорблениями. Когда Бонифация освободили, он плакал, как дитя. Его перевезли в Рим, где он впал в буйное помешательство, поносил всех, кто к нему приближался, отказывался принимать пищу и на четвереньках, как зверь, передвигался по комнате, охраняемой надежной стражей. А еще через месяц французский король мог торжествовать – папа скончался, прокляв и отвергнув в припадке бешенства святые дары, которые принесли умирающему.
Лекарь, склонившись над Ногарэ, пристально смотрел на это тело, которое неуловимыми для глаз движениями боролось против отлучения от церкви, давно уже отмененного.
– Папа Климент… рыцарь Гийом де Ногарэ… король Филипп.
Губы Ногарэ еле шевелились, они покорно повторяли вслед за Великим магистром слова, внезапно всплывшие в мозгу.
– Жжет! – вдруг сказал он.
В четыре часа утра явился архиепископ Парижский соборовать хранителя печати. Церемония была короткой и простой. Над бесчувственным телом прочитали молитву, присутствующие, дрожа от усталости и смутного страха, опустились на колени.
Архиепископ ушел не сразу. Стоя в ногах постели, он молча молился. Ногарэ лежал неподвижно, и тело среди разбросанных простынь казалось таким невесомо-плоским, словно уже давила на него тяжесть надгробного камня. Архиепископ вышел из комнаты, и все решили, что настал конец; лекарь приблизился к смертному одру, но Ногарэ был еще жив.
Окна, в которые робко заглянула заря, посветлели, и на другом берегу Сены – на другом конце света – осторожно зазвонил колокол. Старый слуга приоткрыл ставень и стал жадно глотать свежий воздух. Благоухание весны и цветов окутывало Париж. Город вставал ото сна, и пробуждение его сопровождал неясный гул.
Вдруг раздался шепот:
– Сжальтесь!
Все обернулись. Ногарэ был мертв, из ноздрей его вытекла и уже засохла последняя струйка крови.
– Господь призвал его к себе, – торжественно произнес лекарь.
Тогда старик слуга достал из пачки, присланной недавно мэтром Анжельбером, две длинные белые свечи, вставил их в подсвечники и поместил у кровати, дабы освещали они последний сон хранителя печати Французского королевства.
Глава III
Архивы одного царствования
Едва только успел хранитель печати испустить дух, как мессир Алэн де Парейль от имени короля проник в дом Ногарэ, чтобы наложить руку на имеющиеся там документы, дела и бумаги. Он приказал вскрыть все сундуки и ящики. Те столы, ключи от которых Ногарэ прятал в тайниках, были взломаны.
Примерно через час Алэн де Парейль отбыл в королевский дворец, унося с собой целую груду бумаг, пергаментных свитков и табличек, которые по указанию камергера Юга де Бувилля были сложены посреди большого дубового стола, занимавшего чуть ли не половину королевского кабинета.
Затем сам король нанес последний визит своему хранителю печати. Недолго оставался он у гроба. Молча сотворил про себя молитву. Глаза его не отрывались от лица усопшего, будто хотел он еще о чем-то спросить того, кто вместе с ним хранил государственные тайны и так верно служил ему.