Евангелие от Иуды - Саймон Моуэр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты верующая?
— Верующая? — Магда лишь пожала костлявыми плечами. — Я верю, что Бог существует. Как же иначе?
— И как он относится к тому, чем ты занимаешься?
— Думаю, ему плевать. Ему на все плевать, не так ли?
— Я не знаю, — ответил я. — Раньше знал, а теперь не знаю.
Тогда она вдруг спрашивает:
— Ты боишься? — И я соглашаюсь: да, я боюсь, и ей, похоже, приятно это слышать. — Я часто боюсь, — говорит она. — Но я думаю, жизнь должна быть страшной, поэтому люди и ходят в церковь. Чтобы не бояться.
— Вроде того…
— Но ты боишься, а в церковь не ходишь.
— Верно.
В ту ночь, лежа в постели, Магда придвинулась ко мне и положила мою руку себе между ног.
— Не бойся, — прошептала она. Тепло ее волос, прикосновение ее запретной плоти — тех участков, которые Магда беззастенчиво обнажает перед камерой, хотя принадлежат они лишь ей; ее чувственность, ее теплое животное начало — все это приносит мне утешение. Я люблю ее запах. Это теплый, мучной аромат, аромат зерна и травы, приправленный тонким запахом пота. Кости у нее крепкие, и плоть не такая податливая, как у Мэделин. Плоть Магды тверда. Две женщины с одинаковыми именами находятся на противоположных концах любого женского спектра, который только можно себе вообразить.
Сперва на автобусе с пересадкой, потом пешком по улице Мерулана — и мы на месте. Она неоднократно видела подобные места: узкий проход между вульгарными, кое-как слепленными многоквартирными домами, знакомый ей по окраинам любого моравского города. Наследие фашизма и наследие народной республики очень похожи друг на друга. Изумляет банальность этого кошмара.
— Где мы? — спрашивает Магда. — Где мы находимся, Лео? — Легкое возбуждение, привнесенное ею в поездку, уступает место смутному страху, как омраченная неприятным известием шутка.
— Мы находимся на улице Тассо, — говорю я ей. — Дом сто сорок пять по улице Тассо, — уточняю я. Узнает ли она это название? Сомневаюсь. Для Магды история началась лишь несколько десятилетий назад.
Женщина в офисе на первом этаже обходительна и явно относится к своим обязанностям со всей серьезностью, напоминая медсестру, которая ухаживает за больными. Есть небольшая библиотека, где мы можем ознакомиться с документами. Можно взять англоязычный буклет. Можно подняться на следующий этаж когда угодно.
— Что это такое, Лео? — снова спрашивает Магда. — Что это за место?
Я не отвечаю. Наверное, хочу внушить ей священный трепет перед непознанным. Наверное, хочу ее напугать.
— Отвечай, — не унимается она. — Что это?
Мы молча поднимаемся выше, приближаемся к серым дверям. Все вокруг покрыто пылью и копотью и пахнет дезинфицирующим средством. На первый взгляд, какое-то заурядное муниципальное здание. Я вспоминаю те несколько лет, что я прожил в роли приходского священника в Лондоне, пока не услышал зов древних текстов. Линолеум на полу, безвкусные тисненые обои, узкие коридоры и крохотные комнатушки, общая кухня и службы.
— Что это, Лео? — повторяет Магда, подходя ко мне у входной двери, где можно позвонить в звонок, и появится женщина: ее волосы будут спрятаны под платком, тело будет скрыто цветастым фартуком, а обута она будет в комнатные шлепанцы. Но вход никто не охраняет, как будто произошла глобальная катастрофа. Дверь квартиры распахнута настежь.
— Что это? — Магда осматривает узкий коридор и унылые комнаты, вентиляционные решетки над дверными проемами, дверные глазки. — Что это? — повторяет свой вопрос Магда, хотя и так уже все поняла.
Не дожидаясь приглашения, мы переступаем через порог. Чай тут не подают. Пюре с колбасками и зеленым горошком тоже не угостят. В одной из комнат, прямо напротив двери, нет окон. О, раньше окон не было вообще нигде, но это потому, что проемы были замурованы, а во внешних стенах были предусмотрительно проделаны вентиляционные отверстия, чтобы заключенные не задохнулись. Но в комнате напротив двери, узкой и голой, окон не было изначально: обычная кладовая, чулан, по-итальянски это называется un ripostiglio.
— Вот здесь, — говорю я, указывая рукой. — Вот здесь.
Комната эта шириной в шесть футов и шестнадцать в длину. Голый пол. Стены покрыты толстым слоем синей краски — мерзкий, казенный цвет. Магда застывает в дверном проеме, неохотно заглядывает внутрь, еще не зная, что увидит там.
— Смотри. — На краске выцарапаны отчаянные, дерзкие каракули. Я хорошо знаю это место, знаю, где находится каждое слово, каждая фраза, каждая богобоязненная надежда и каждое жалкое признание. — Смотри.
Она заходит в комнату и смотрит, куда я указываю. Это греческое слово ιχθύς, «рыба».
Пришло время прочесть лекцию о рыбах.
— И вот здесь.
Дата, выцарапанный календарь, проклятие, послание Dio с'и. Camerati non dimenticarmi. Бог есть. Друзья, не забывайте меня.
— И еще вот тут. — Сквозь каракули проглядывает белая штукатурка, как мясо в открытой ране, как кость сквозь ожог: Addio pianista mia. Non serbo rancore. Un bacio Francesco.
Реальность текста, текст как улика и свидетель одновременно.
Addio pianista mia. Non serbo rancore. Un bacio Francesco.
Чем обычно выцарапывают подобные надписи? Ногтями? Пряжкой ремня? Нет, ремни отбирают. Скрепкой, найденной в пыльном углу камеры? Гвоздем из ботинка? Чем?
— Что это значит? — спрашивает Магда. Она выбирает одно слово, одно из многих. И слово стало плотью. — Serbo? Что это значит? «Серб»?
— Rancore — это злоба, обида.
— Что это значит? — Голос ее хрупок, как будто готов в любую секунду надломиться.
— Non serbo rancore. Я не держу на тебя зла. Я тебя не виню, понимаешь?
Она рассматривает слова, выцарапанные на штукатурке.
— Кто такой Франческо? — спрашивает она. — И пианистка. Кто она такая? — И тогда Магда вздрагивает от всего этого ужаса — чувства замкнутости, ограниченности пространства, чувства ловушки. Ее ужасает прошлое, которое в этом месте нещадно подавляет настоящее и лишает всех свободы. — Я знаю, что это за место, — мягко говорит она. — Это тюрьма.
Магда пишет то, что я и предполагал: Лео на корточках сидит в углу синей комнаты. Загогулины на стенах, картинки и слова на синей краске. Лео в тюрьме.
13
Во Всемирном библейском центре в Иерусалиме над папирусом работали с безграничной осторожностью и терпением нейрохирургов. За спиной у них стояла видеокамера, немой свидетель происходящего. Там была женщина по имени Лия, приехавшая из музея Израиля; там был мужчина по имени Давид Тедеши, работавший над коллекцией папирусов в университете Дьюка и являющийся одним из самых уважаемых экспертов в сохранении папирусов — одним из самых уважаемых экспертов в мире, где осталось несколько десятков практикующих специалистов. «Уникально», — бормотали они Друг Другу, аккуратно увлажняя свиток, поддевая концы пинцетом и заглядывая внутрь. С осторожностью, с предельной осторожностью они развернули папирус, как разворачивают саван, в который замотан мертвец. Только внутри этого савана таились секреты двухтысячелетней давности. «Просто великолепно, — говорили они во время работы. — Фантастика».
Банальность слов.
Открытый свиток напоминал отрез грубой ткани длиной примерно в десять футов. Изъеденный, пожеванный то ли клещами, то ли временем, кое-где изгрызенный, кое-где — просто рваный, он все же оставался единым целым. Имелись двусмысленности, имелись лакуны, но несмотря на это текст можно было назвать полным — организованные группы букв без пропусков, без перерывов, без сомнений маршировали строем во всю длину свитка, будто незримая рука вывела их под линейку. Шестнадцать обтрепанных страниц, склеенных воедино. В среднем двадцать букв в строке и двадцать четыре строки на страницу. Иногда появлялся крохотный пробел, означающий начало нового предложения. В остальном пунктуация отсутствовала, никаких ударений, никакого придыхания. Текст был написан на простом, могучем языке восточного Средиземноморья — на койне.
— Уверенная рука, элементы курсива, — объяснил Лео Кэлдеру, когда они впервые взглянули на развернутый свиток. — Почерк аккуратный, но явно не принадлежит профессиональному писцу.
Кэлдер пробежал глазами по полосе папируса, всматриваясь в хитросплетения букв, в надежде обнаружить неожиданное объяснение, в надежде, что решение загадки снизойдет на него, как божественное откровение.
— Сомнений быть не может?
— Сомнений?
— В том, что Иешуа и Иисус Христос — это один и тот же человек.
Yeshu the Nazir. Написание этого имени в манускрипте Лео узнал с той же точностью, с которой мог узнать свое собственное имя. ΙΕΣΟΎΤΟΝΝΑΖΙΡ, iesoutonnazir. Иисус из Назарета. Лео, сгорбившись, сидел над текстом, изучая буквы при помощи бинокулярного микроскопа. Разорванные волокна плавали в сверкающем круге предметного стекла. На них остались хлопья пигмента, незаметные невооруженным глазом, отчего омикрон в бледной окружности оптического увеличения стал фрагментарным обрывком теты.