Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии. - Яков Харон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот как обстоят дела с современным выполнением древней рекомендации, начертанной на портике храма в Дельфах. Это — одна сторона, скажем так: этическая. А другая, как уже отмечалось, омрачается столь же грустными уже не сомнениями даже, а совершенно категорическими утверждениями: во-первых, голубчик, брось трепаться насчет облагораживающего воздействия всяких там муз — ты ведь даже не можешь определить, что такое музыкальное произведение. Во-вторых, не шибко уповай и на науку — ты же знаешь, что за чертой в 10 в девятой степени световых лет, равно как за чертой в 10 минус какой-то там степени миллимикронов, на нашем дорогом шарике не только сейчас ни шиша не видно, но и никогда, ни при каких условиях ни черта разглядеть нельзя будет…
Страшно подумать, что Юрка-маленький, ставши большим и лысым, должен будет — одно из двух: либо довольствоваться тихими радостями вегетативного бытия среди многомиллионных полчищ «средних» людей, отгородившихся ото всего барьерами мещанства, возведенного в ранг высшей доблести, или же вознестись на такую высоту нравственного и интеллектуального парения над миром, на которой теория относительности и другие нынешние премудрости, «простым смертным» малодоступные, будут лишь азбукой, лишь некими древними основами нового языка и мира представлений. Я не завидую ни в том, ни в другом случае. Мне почему-то жаль, что он уже не сможет, оторвавшись от доброго, старого микроскопа или телескопа, сказать своей подруге: «Агафья, оказывается, у Солнца есть протуберанцы!» или: «Оказывается, они фильтруются!»
В общем, я человек по всем статьям старомодный. Юркино детство представляется мне обедненным и обворованным — не потому, что у него чего-то нету, а потому, что у него всего слишком много. Когда я настраивал свой первый детекторный приемник — а было это в пору, когда и радио-то только что вступило в общение с широкой публикой,— появление первых членораздельных звуков в наушниках было для меня событием огромного значения. Оказывается, можно передавать звуковые сигналы безо всяких проводов!
Ничего похожего Юрке-маленькому не угрожает. Радио, кино, телевидение — все это он узнал раньше, чем какие бы то ни было иные средства коммуникации, и едва ли он когда-либо оценит величие этих достижений. А если и оценит, то умозрительно, вне личной биографии, вне дивного чувства соучастия в их нарождении.
Это ничем не заменимое эвристическое «оказывается» всегда служило мне многообещающей приманкой и стимулом — на завтра, на ближайший год, на дальнейшую жизнь. В детстве я засыпал в надежде и уверенности, что завтра непременно снова будет что-то новое, интересное, еще минимум одно «оказывается». В юности я уже владел определенной методикой, не просто сулившей, а точно предсказывавшей и объем и характер предстоящих мне открытий. И как-то так получилось, что позже сама жизнь постоянно давала мне знать о себе, так сказать, сплошными новостями — не всегда, разумеется, хорошими и приятными, но наверняка всегда интересными, любопытными.
В биологическом кружке занимался я не из отвлеченной любви к природе, а из чистого любопытства к окраске глаз белых мышей. У белых мышей глаза большей частью красного цвета. Но этот красный цвет бывает, видите ли, разного происхождения. Если белая мышь — белая, потому что она альбинос, то есть из-за неспособности ее покровов принять ту или иную пигментацию (окраску), то краснота ее глаз — результат просвечивания крови сквозь неокрашенную, бесцветную роговицу. Но есть мыши, обладающие активным белым цветом, глаза у них бывают и голубые, и карие, как у людей или собак, но бывают и красные. Было в те времена несколько способов узнавания, альбинос ли перед тобой или же активно белая мышь, но самый хитрый способ — это узнавание по цвету глаз. Для этого надо только вооружиться терпением, дать подопытной мышке выйти замуж и наплодить деток, а потом отобрать из деток белых мышек с красными глазками, дать им подрасти, снова спарить их и снова отбирать — и тогда, примерно в двенадцатом колене, можно с достаточной уверенностью утверждать, что пра-пра-пра- и так далее бабушка обладала гомозиготно-доминантной белой окраской шкурки и соответственно ярко-красным цветом глаз. А при ином результате можно было сообщить соседу по парте: «Ты знаешь, Гельмут, у 427-й мышки краснота глаз была, оказывается, гетерозиготной! Вот нахалка, а?»
Разумеется, и я, и большинство гельмутов отлично понимали, что затеи, подобные экспериментальной проверке Менделевых законов наследственности, не более чем умелый педагогический прием нашего биолога. Но это понимание ничуть нас не смущало, даже напротив! Мы только влюблялись в учителя, ухитрившегося нас, нормальных двенадцатилетних циников-урбанистов, увлечь своей наукой. Об отвлеченной «любви к природе» он и не заикался: гимназия была мужская, ахи и вздохи на нас не действовали, и даже не припомню я, чтобы кто-то из моих однокашников возился дома с аквариумом или с птичкой в клетке: в моде были фотоаппараты и первые радиоприемники, духовые ружья и велосипеды. А вот наш биологический кабинет мог бы украсить иную нынешнюю станцию юннатов. Биологию преподавал нам аспирант института Гольдшмидта, и нам ужасно льстило, что нас не пичкают прописями по учебнику, а доверяют нам — пусть в скромных школьных масштабах и в меру доступных нам знаний предмета и техники — проводить опыты, параллельные, а стало быть, потенциально и равноценные тем, которые ставил наш учитель в специальном исследовательском институте,— шутка ли!
Я не мог тогда знать, что вскоре у меня на родине генетику объявят буржуазной лженаукой и запретят, а в Германии — превратят в бредовую расовую теорию, так что сейчас я вспоминаю о моем тогдашнем увлечении теорией наследственности не из запоздалого кокетства, а из куда более грустных и утилитарных соображений. Я вот думаю: пойдет Юрка-маленький в школу и станут ему начитывать насчет тычинок и пестиков, или насчет образа лишнего человека в литературе XIX века, или насчет впадания Волги в Каспийское море — в общем, ту же примерно бодягу, какую его маме и бабушке начитывали,— и что же Юрка усвоит? И не начнет ли его поташнивать раньше, чем он обретет вкус к познанию? И когда, собственно, научится он высшей радости жизни — работать, находя крупицы творческой радости в любой работе, хоть в нарезке гаек, хоть в разведении кактусов, хоть в сбрасывании снега с крыши,— если он уже сейчас так свыкся с тем, что все на свете делают для него и за него чужие дяди и тети, оставляя на его долю разве что никому не нужное карябанье кружочков и палочек? Зачем ему каллиграфия — в век стенографии, диктофона и пишущей машинки? Зачем волку жилетка — об кусты рвать?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});