Ярость жертвы - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уложил ее обратно на топчан.
— Саш, ну правда? Что тебя тревожит?
В сущности, меня больше ничто не тревожило, но все-таки до рептилии мне было, пожалуй, еще далеко. Сердце бухало в ребра с пугающим хлюпаньем. Катя жмурила глаза, как ребенок, который бодрствует в неурочный час.
— Да ты спи, спи, маленькая. Я посторожу.
— А ты не рассердишься?
— Ну что ты, время позднее.
Через секунду она уснула. Я поправил простынку, поцеловал ее в лоб и ушел.
В коридоре поджидали двое мужчин. Обличьем похожие на Рашидика, крутые. Одеты в темно-зеленые балахоны, как у хирургов.
— Ну что, пойдем? — сказал один.
Привели неподалеку, в том же туннеле в соседнее помещение. Бетонированные стены, потолок, пол. Обстановка небогатая: пара стульев, мраморный стол, высокое черное кресло с изогнутыми подлокотниками. Высокий железный шкаф у стены.
— Раздевайся! — Передали друг другу сигареты, закурили. Через голову, с трудом я стянул блейзер, снял джинсы.
— Догола?
— Давай, давай, не умствуй.
Я остался в одних бинтах. Холодно не было. Тот, который распоряжался, обратился ко мне:
— Что же ты, вонючка, никак не угомонишься?
— В каком смысле?
— По дому без спросу бегаешь. Чего-то все вынюхиваешь. А с виду культурный.
Товарищ его поддержал:
— От них вся смута, от чернокнижников. Им бы только вонять. Совки поганые. По пайку соскучились.
Я сказал:
— Вы меня, наверное, с кем-то спутали. В душе я такой же честный труженик, как и вы.
— Как же в подвале очутился?
— Заблудился. Из сортира вышел и потерял направление.
Били сначала ногами, но как-то лениво. Один пнет в брюхо, покурит. Потом второй выберет местечко, прицелится, вмажет носком или пяткой и с интересом наблюдает, как я попискиваю. Перекатывали от стены к стене и даже сигареты не выпускали изо рта. Наконец им это надоело.
— Ладно, — сказал один. — Вставай, садись в кресло. Немного тебя проверим на вшивость.
Руки пристегнули к подлокотникам, лодыжки примотали к ножкам кресла. Получилась из меня голая раскоряка. Мужики полюбовались работой. Один для пробы потыкал в живот финкой-бабочкой.
— Вспомнил, — завопил я. — Вспомнил, где Гречанинов! Позовите Могола!
Оба лишь понимающе ухмыльнулись. Из широких карманов балахонов достали разные приспособления: моток провода с зачищенными блестящими контактами, пассатижи, разные режущие и колющие предметы — все добротное, новенькое, немецкого производства. Один контакт закрепили у меня в паху, другой — за ухом. Через элегантный приборчик, похожий на фотоаппарат, подсоединили провода в розетку. Пытка током неприятна прежде всего тем, что ощущаешь себя куском паленого мяса. Электрические импульсы по нервным окончаниям впиваются в мозг и сообщают каждой клеточке, что процесс обугливания в самом разгаре, и лишь глаза, как желуди на морозе, остаются ледяными, и кажется, что вот-вот вывалятся из глазниц. Именно глаза из-за их желатиновой сути плохо поддаются воздействию тока.
Боль — уже второе. Когда палачи вдоволь натешились, то поднимая, то сбрасывая напряжение, я превратился в слизняка. Ни кричать, ни умолять не было сил, но их разговор слышал отчетливо. Сознание чудом удерживалось на хрупкой ниточке электропровода.
— Пойдем перехватим по рюмочке, — предложил один. — Задохнешься от этой вонищи.
Второй возразил:
— Может, сначала додавим? Чего десять раз браться?
— Не велено. Сказано — постепенно.
— Чего-то мудрит хозяин. Зачем ему эта слякоть?
— А вот это, Кика, уже не нашего ума дело.
Похоже, их не интересовало, слышу я их или нет.
Наконец они решили, что все же промочить глотку не повредит, и удалились, погогатывая, оставив меня распяленным в кресле. Я судорожно хватал воздух распухшим ртом, и вскоре мне открылась важная истина. Она была в том, что род человеческий изжил себя и не имеет права на существование ни в каком виде. Ошибка Творца зашла слишком далеко, и исправить ее возможно лишь глобально, уничтожив человечество целиком, не оставляя двуногой твари никаких утешительных лазеек в виде Ноева ковчега или очередного пришествия Спасителя. Мысль была хорошая, с ней легче было ожидать неминучего конца.
В бессильных корчах я понемногу затих и, кажется, чуток прикемарил, потому что не услышал, как вернулись братья-палачи.
Перехватили они не по рюмочке, как собирались, похмелились основательно: оба были взвинчены и веселились пуще прежнего.
— Ну чего, тихарик, оклемался? Готов ко второму сеансу?
— Господа, чего вы хотите? Вы хоть скажите!
— Да ничего не хотим, — ответили хором и благожелательно. — Чего от тебя хотеть? Ты обыкновенная лягушка, и мы ставим над тобой научный опыт. Верно, Кика?
— Для науки должен помучиться, сучонок.
— Больно же, — сказал я.
— Не надо было на папу залупаться.
Отцепили контакты и долго обсуждали, чем дальше заняться. Вариантов было много. Иные чрезвычайно мудреные. К примеру, Кика предлагал подвесить меня к потолку за одну ногу, а вторую приколотить гвоздями к полу. Его партнеру, которого звали Петруня, эта затея представлялась чересчур сложной технически, хотя Кика готов был биться об заклад на любую Сумму, что он ее осуществит. Петруня с упорством истинного романтика настаивал на некоем колумбийском варианте, при котором расслаивают горло от уха до уха, а язык вытягивают в образовавшуюся щель. Смеялись оба до колик, и особую пикантность их веселью придавало то, что на самом деле они отнюдь не шутили.
— Сначала все-таки яйца надо отчикать, — заметил Кика. — Девке его подарим на память.
Ядреная острота чуть обоих не доконала, и даже я сочувственно улыбнулся. Расшалились, как детишки, ей-богу, а остановились на самом простом. Есть такая игра, описанная еще Джеком Лондоном, называется «дразнить тигра»; в нее они и решили поиграть. Тигром был я. Условия такие: каждый по очереди наносит удар обыкновенным милицейским «демократизатором», начиная с груди и постепенно спускаясь ниже, к паху. Выигрывает тот, от чьего удара я окочурюсь.
— Не возражаешь, сучонок? — спросил Кика, которому выпало начинать (тянули на спичках).
— Нет, конечно, — сказал я. — Но вы уверены, что Шота Иванович одобрит?
Кика хрястнул дубинкой наотмашь. Я завыл по-волчьи, недоуменно прислушиваясь к странному звуку. Петруня приладился поудобнее, и от его плюхи я вместе с креслом перевернулся на пол. Недовольно бурча, игроки вернули кресло в прежнее положение.
— Ноль-ноль, — глубокомысленно заметил Кика.
— Живучий, падла! — подтвердил Петруня.
Еще два-три удара я выдержал в ясном рассудке, но потом Кика смухлевал и, видимо от злости, вдогонку к «демократизатору» смачно саданул мокасином в промежность.
Очнулся я от странного ощущения, что куда-то скачу на деревянной лошадке. Оказывается, озорники за ноги волокли меня по туннелю к лифту. Затылком я прочертил в земляном полу широкую борозду. Кинули сверху комок барахла.
— Оденься, сучонок. Ты же не в бане. Неприлично.
Пока я одевался, с трудом соображая, как это делается, братаны заспорили о том, кто из них выиграл, а кто проиграл. Получалось, что выиграли оба.
В лифте Кика спросил:
— Хочешь посмеяться?
— Хочу, — сказал я.
Посмеяться привели в бильярдную, где я уже был. Там прямо на столе среди раскатанных шаров, опираясь на кий, сидел афганец Витюня. Глаза у него почти вылезли из орбит, а в рот был забит бильярдный шар. Если обладать чувством юмора питекантропа, вид действительно был забавный. Мертвый, он глядел на меня с упреком, словно приглашая: ну что же ты, корешок, бери кий!
Меня затошнило, и Кика дружески постукал по хребту:
— Ничего. Скоро с тобой будет то же самое.
Глава третья
Сломлен я не был, но жить больше не хотелось. Сколько-то долгих часов пролежал на кровати в прострации, не шевелясь, чтобы не тревожить лишний раз боль. Ближе к ночи или под утро (?) Валерия, заботливая душа, принесла поесть. В длинном вечернем черном платье, с блестками на высокой груди, она была необыкновенно хороша. Печальная, высокая красавица с утомленным взглядом. Что-то в ней изменилось с нашего последнего свидания. От еды я отказался и разговаривать не хотел, но она не обиделась.
— Понимаю тебя, любимый, — сказала, нежно коснувшись моей щеки. — На твоем месте я бы тоже переживала. Но ты должен понять и папочку. У него же самолюбие задето.
От нее я узнал, что Могол, будучи благороднейшим, добрейшим и бесстрашным человеком, лучшим из отцов, не выносит только одного: когда ему лгут. Как писатель Солженицын, он не терпит вообще никакого вранья, и если сталкивается с неправдой, то совершенно теряется. Как же ему быть, если он отнесся ко мне, как к родному, приютил у себя, намерен выдать за меня единственную дочь, а я вместо благодарности вешаю ему лапшу на уши и скрываю, где прячется мерзкий старикашка-убийца. Естественно, он возмущен, потому что не может допустить, чтобы маньяк, вооруженный до зубов, разгуливал на свободе. Шоте Ивановичу невыносимо думать, что отчасти по его вине, по его попустительству от руки взбесившегося террориста могут пострадать невинные люди.