Закат Европы - Освальд Шпенглер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идея первородного греха превратилась в теорию наследственности («Привидения»). Идея благодати означает теперь принцип естественного полового подбора. Попытка «разрешить» проблему сочинением драмы – это лабораторная работа. Мы получаем подтверждение той мысли, что математика принадлежит к области механического. Каждая добропорядочная драма в духе Ибсена заканчивается формулою. Попытка понять жизнь при помощи анатомического и физиологического исследования ганглий, мускульных волокон и белковых соединений и биологическая манера и мания трактовки общественных и экономических вопросов суть родные сестры этой «проблемной» причинной поэзии и помешанной на искании таких же поверхностных мотивов истории наших дней. Вместо судьбы – о которой никто из историков не имеет ни малейшего представления – все они без исключения берутся за социальные и половые «вопросы» и занимаются их «трактованием».
Между тем историкам следовало бы научиться осторожности именно у представителей нашей самой зрелой науки – физики. Ограничиваться плоским применением причинного метода оскорбительно для физики. Это свидетельствует о недостатке духовной дисциплины, широты взора, не говоря уже о глубоком скепсисе, который присущ способу применения физических гипотез. В самом деле, физик, далекий от наивной веры профанов и монистов, рассматривает свои атомы и электроны, токи и поля сил, эфир и массу как образы, формальный язык которых он подчиняет абстрактным отношениям своих дифференциальных уравнений, не ища в них никакой иной действительности, кроме условного символа. И он знает, что на этом, единственно возможном для науки пути достижимо только символическое истолкование механизма рассудочно понятого внешнего мира – не более – и что тут нет никакого «познания» в многообещающем популярном смысле всех дарвинистов и материалистических историков. Познать природу, творение и отражение духа, его alter ego в области протяжения, – это значит познать самого себя.
Подобный же скепсис был бы очень уместен по отношению к чувственному поверхностному образу «органической жизни» и человеческой истории, составляющей только одну из частей ее; однако самопознание, подлинная наивность, удаленность наблюдателя, его незаинтересованность в высшем смысле слова здесь отсутствуют. Если физика является самой зрелой из наших наук, то биология по своему содержанию и методу – самой слабой. Подлинное историческое исследование, именно физиогномика, лучше всего уяснится нам, если мы пробежим гетевские штудии природы. Он занимается минералогией: тотчас отдельные наблюдения сочетаются у него в картину истории земли, в которой его любимый гранит означает то, что я в области человеческой культуры называю изначально-человеческим, – и он открывает ледниковые периоды. Он исследует общеизвестные растения, и явление метаморфозы внушает ему мысль об истории всего растительного мира; он приходит, далее, к тем на редкость глубоким взглядам относительно вертикальной и спиральной тенденции роста, которые еще и сейчас правильно не поняты. Его изучение костей, всецело направленное на наблюдение живого, приводит его к решающему открытию межчелюстной кости у людей и к усмотрению, что череп позвоночных животных развился из шести позвонков. Здесь нет речи о причинности и телеологии. Здесь Гете ощущал необходимость судьбы, что он выразил в своих орфических изречениях. Эти великие намеки не углублены дарвинизмом, а испорчены им. Всюду перед нами чистое, живое становление, которое Гете созерцает в чувственно-наличном образе, а не в форме плоской связи причины и действия, пользы и цели. Голая химия светил, математическая сторона физических наблюдений, специальная физиология не интересуют его, великого историка природы, потому что они являются систематикой, исследованием ставшего, мертвого, застывшего; это именно обстоятельство лежит в основе его полемики против Ньютона. Тут, однако, правы были и Гете и Ньютон: один познавал в мертвом цвете точный, закономерный естественный процесс, у другого, художника, было интуитивно-чувственное переживание; здесь обнаруживается противоположность обоих миров, и я ставлю его теперь во всей его остроте.
Жизнь, история носят признак однократно фактического; природа – постоянно возможного. Поскольку я наблюдаю образ окружающего мира со стороны тех законов, по которым он должен получить свое осуществление, не обращая внимания на то, действительно ли нечто случается или только может случаться, поскольку я наблюдаю, следовательно, вне времени, постольку я – естествоиспытатель, постольку я занимаюсь наукою. Необходимость закона природы – а других законов нет – нисколько не зависит от того, бесконечное ли число раз он осуществляется или, напротив, никогда не осуществлялся; иными словами, она независима от судьбы. Тысячи химических соединений никогда не имели места в действительности и никогда не будут иметь места, но раз доказана их возможность, то они существуют – в системе природы, но не в истории вселенной. История же есть совокупность однократных действительных переживаний. Здесь царит направленность становления, а не протяженность ставшего, то, что однажды было, а не то, что всегда возможно, когда, а не что. Здесь не законы объектов, но идеи, символически раскрывающиеся в явлениях. Дело идет здесь о том, что они означают, а не о том, чем они являются. Специфическая необходимость этой сферы до сих пор никем не была понята и причислялась к необходимостям природы – к необходимостям причинных связей. Физик может доказать, что никакой случайности не существует. Это означает для него следующее: явления исторической текучести, никогда не повторимые события невозможны в пределах механически-рассудочной системы природы; здесь неограниченно царит вневременная причинность; чистота и внутренняя законченность образа природы должны оставаться неприкосновенными. Поскольку я со всем моим теперешним существованием принадлежу природному образу мира, я спрашиваю, к какому виду относится этот цветок, каковы законы его питания, развития, размножения, но меня не интересует, почему он вырос на этом месте и почему я именно теперь его увидел. Я спрашиваю о законах спектрального анализа, но не спрашиваю, почему линия натрия земному глазу кажется желтою. Я спрашиваю о формулах термодинамики, но не спрашиваю, почему в человеческом сознании, отражением которого все же является мир, существуют именно эти, а не иные формулы. Я спрашиваю о расовых признаках эллинов и германцев, но не спрашиваю о значении того, что эти этнические формы возникли именно там и именно тогда. Одно – закон, установленное законом, о смысле и происхождении которого точная наука молчит; другое – судьба. В одном заключена математическая необходимость, в другом – необходимость трагическая.
В действительном бодрственном состоянии переплетаются оба мира, мир наблюдения и мир самоотдачи, как в брабантском стенном ковре основа и уток своим переплетением создают картину. Поскольку каждый закон вообще существует для духа, он должен быть однажды велением судьбы открыт в определенный момент истории духа, то есть должен быть пережит; всякая судьба в свою очередь предстает в какой-нибудь чувственной оболочке – личностях, делах, сценах, жестах, – которая подчинена действию законов природы. В жизни первобытных людей существовало только демоническое единство судьбы; в сознании зрелых культурных людей противоречие того, раннего, и этого, позднего, образа мира никогда не умолкает; у цивилизованного человека трагическое мироощущение заменяется механизированным интеллектом. История и природа противостоят в нас друг другу как жизнь и смерть, как вечно становящееся время и навеки ставшее пространство. В бодрствующем сознании становление и ставшее спорят друг с другом из-за преобладания в образе мира. Высшая и самая зрелая форма обоих точек зрения, возможная только в пределах великих культур, у античной души является в виде противоположности Платона и Аристотеля, у западной – в виде противоположности Гете и Канта: чистой физиогномики мира, созерцаемой душою вечного ребенка, и чистой систематики, познанной рассудком вечного старца.
20.Здесь я усматриваю последнюю великую задачу западноевропейской мысли, единственную задачу, которая осталась еще не разрешенной стареющим духом фаустовской культуры, задачу, предуказанную всем тысячелетним развитием нашей души. Ни одна культура не вольна избирать путь и характер своей философии; но теперь в первый раз культура может предвидеть, какой путь избрала для нее судьба.
Мне предносится некоторый специфически западный способ исторического исследования в высшем смысле слова; способ этот никогда до сих пор не применялся, и он необходимо должен был остаться чуждым античной и всякой другой душе. Всеобъемлющая физиогномика бытия, морфология становления всего человечества, устремляющегося своими путями к высшим и последним идеям; задача проникновения не только в собственное мироощущение, но в мироощущение всех вообще душ, в которых до сих пор являлись великие возможности, чье воплощение в царстве действительного представляют собою отдельные культуры. Эта философская точка зрения, на которую дают нам право, в которой нас воспитали аналитическая математика, контрапунктическая музыка и перспективная живопись, – выходя далеко за пределы талантов систематика, задач счета, упорядочения, расчленения – предполагает глаз художника, и притом такого художника, который чувствует себя способным всецело растворить окружающий его чувственный и осязательный мир на глубокую бесконечность таинственных отношений: так чувствовал Данте, так чувствовал Гете. Извлечь тысячелетие органической культурной истории из ткани мирового бывания как единство, как личность и понять его в его интимнейших душевных условиях – вот цель. Подобно тому как мы проникаем в знаменательные черты рембрандтовского портрета, бюста одного из цезарей, так новое искусство должно усмотреть и понять великие, трагические, роковые черты в лице целой культуры как человеческой индивидуальности высшего порядка. Как они выглядят у отдельного поэта, пророка, мыслителя, завоевателя – попытки такого познания уже были сделаны, но проникновение в античную, египетскую, арабскую души как целое с целью сопережить их, с целью прикоснуться в них к тайнам человеческого вообще составит новый род «жизненного опыта». Каждая эпоха, каждый великий образ, каждая религия, государство, народ, искусство – все, что в этих областях было, и все, что в них будет, представляет физиогномический момент высшей символики, который знаток людей должен истолковать в некотором совершенно новом смысле слова. Впечатления высшей реальности, языки и сражения, города и расы, празднества Исиды и Кибелы и католические мессы, производство доменных печей и игры гладиаторов, дервиши и дарвинисты, железные дороги и римские дороги, «прогресс» и нирвана, газеты, массы рабов, деньги, машины – все это в одинаковой мере есть знак и символ, выражение сущности души, ее осуществление в образе мира. «Все преходящее есть только символ». Здесь таятся решения и прозрения, о которых никто еще не подозревал. Здесь проясняются темные вопросы, которые лежат в основе глубочайших изначальных человеческих чувств, в основе всякого страха, всякого искания, всякой религии и метафизики и которые были облечены мышлением в проблемы времени, необходимости, пространства, любви, смерти, Бога. Существует величественная музыка сфер, которая хочет быть услышанной, которую некоторые из наших глубоких духов услышат. Физиогномика мирового бывания будет последней фаустовской философией.