Третья карта (Июнь 1941) - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тарас Никитич, — услыхал он сквозь шум воды, — миленький.
— Иду…
Маларчук выключил воду, растер голову сухим, жестким вафельным полотенцем, которое пахло теплом, попросил хирургическую сестру приготовить порошок пирамидона с кофеином, запил лекарство крепким чаем и пошел в операционную.
Он осмотрел желтое лицо мальчика, страшную осколочную рану, разорванное бедро, раздробленные кости («Сахарные, — странно усмехаясь, шутил профессор, когда Маларчук учился в институте, — разобьешь — не собрать и не слепить»). Маларчук почувствовал вдруг, что плачет: дети играют в войну, взрослые воюют, но погибают-то в первую очередь дети. Добрый разум ученого, который создал аэроплан, что есть шаг в преодолении времени и пространства, обернулся вандализмом; разум как символ вандализма — что может быть противоестественнее? Разум, разбитый злой волей кайзеров, монархов, премьеров, фюреров, фельдмаршалов надвое: разум конструктора самолета, принужденного сделать его бомбовозом, архитектора, сделавшегося сапером, который не строит, а уничтожает, и библиотекаря, который хранит мудрость мира, делая ее доступной добрым и злым: каждый находит то, что ищет.
— Тарас Никитич…
— Скальпель, — сказал Маларчук, — вытрите мне глаза и не болтайте.
…В жизни каждого человека бывают такие минуты, когда он страстно и безраздельно желает противопоставить неправде истину. Видимо, это желание угодно той высшей логике, которая движет людскими поступками, влияя на развитие исторического процесса, подчиняя мелкое, корыстно-личное общему, высокому, нацеленному в будущее. Желание это становится выполнимым, если человек обладает не только знанием, но и высшим навыком своего ремесла. Мечтатель, лишенный умения, может оказаться лишь ферментом добра, и память о нем исчезнет с его исчезновением. Человек, подчинивший свою мечту делу, ремеслу, навыку, остается в памяти поколений навечно, как Леонардо, Фарадей, Менделеев, Эйнштейн и Туполев.
Маларчук сделал невозможное, он спас жизнь ребенку, и осталась последняя малость — зашить рану. Маларчук начал стягивать — жестким, казалось бы, движением сильной руки — концы раны, и в это время в операционную ворвались бандеровцы из «Нахтигаля».
— Вон отсюда! — хриплым голосом закричал Маларчук. — Кто пустил?!
Бандеровцы схватили его за шею — излюбленным своим, отрепетированным бандитским приемом, бросили на красно-белый кафельный пол и, пиная ногами, поволокли к выходу.
Маларчук, изловчившись, поднялся, ударил острыми костяшками длинных пальцев чье-то красное, пьяное, пляшущее смехом лицо, хотел было ударить следующего, но его стукнули автоматом по затылку, и он потерял сознание…
…В списке Миколы Лебедя хирург Тарас Маларчук, депутат областного Совета, значился под номером 516. Поскольку Маларчук был украинец, казнь его должна была состояться после заседания «тройки ОУН», которая была создана для судов над украинскими коммунистами и комсомольцами.
— У нас будет все по закону, — говорил Лебедь, — мы приговоры будем на меловой бумаге писать и протоколы допросов печатать на машинке — в назидание потомству…
…Маларчука ввели в темную комнату — окна забраны тяжелыми портьерами, дорогая мягкая мебель, в камине полыхает огонь, хоть и так жарко — дышать нечем.
Три человека сидели за большим письменным столом, и Маларчуку показалось, что в этом кабинете совсем недавно все было разгромлено, а потом быстро за несколько часов наведен порядок, но порядок новый: портрет Гитлера на стене, бронзовые, дорогие, тяжелые часы на легком, семнадцатого века, столике, которые прежний хозяин никогда бы там не поставил; слишком маленький, женский чернильный прибор на громадном письменном столе — все это казалось случайным здесь и свидетельствовало о дурном вкусе тех, кто наводил порядок после хаоса.
— Ну что, Маларчук? — сказал тот, который сидел в кресле за столом. — Доигрался?
— Кто вы такие?
— Ты мне еще поспрашивай, поспрашивай, — сказал маленький, примостившийся слева от того, что был в центре, — ты отвечай, сучья харя, спрашивать будем мы: председатель и его коллегия.
— Объясни нам, Маларчук, как ты, украинец, талантливый врач, смог предать Украину большевикам? — продолжал председатель.
— А как ваши сволочи могли убить мальчика на операционном столе? Украинского мальчика…
Маленький бандеровец вскочил со стула, подбежал к Маларчуку, замахнулся, но ударить не успел — полетел на пол: реакция у хирурга была мгновенная.
Маленький заскреб ногтями кобуру, заматерился грязно, но председатель остановил его.
— Тарас, — сказал он особым, проникновенным голосом, — ты нравишься мне, Тарас. Я хочу спасти тебя. Я обращаюсь к тебе, как к обманутому. Сбрось пелену с глаз. Вспомни, сколько украинских интеллигентов, таких же, как ты, русский царь бросил в тюрьму и ссылку?
— А ты вспомни, сколько русских интеллигентов царь сгноил на каторге, — ответил Маларчук. — Посчитать? Или не надо?
— Ты ж говоришь со мной на украинском языке, Тарас. А наш язык русский царь запрещал изучать в школе, нас хотели оставить немыми, Тарас…
— А Победоносцев, который запрещал изучать русским русский, а предписывал зубрить церковнославянский? — Маларчук усмехнулся. — Ты со мной в теории не играй — проиграешь.
— Не проиграю, — убежденно сказал председатель и, обойдя стол, предложил Тарасу немецкую сигарету. Заметив усмешку хирурга, пояснил: — Скоро свои начнем выпускать, не думай… Ответь мне, Тарас: как мог ты служить москалям, когда они столько лет поганили нашу землю, топтали ее, как завоеватели?
— Не Москва пришла к нам, а мы пришли к Москве за помощью. Хмельницкий просил у Москвы защиты, когда и Швеция, и Крым, и Турция отказались помочь нам в борьбе против Польши. Это же хрестоматия, председатель… Ты древностью не играй — говорю же, проиграешь: ты Дорошенку вспомни, который отдал Украину турецкому султану, ты Выговского вспомни, который отдал Украину Польше, ты Мазепу не забудь, который отдал нас Карлу Шведскому, ты Петлюру не забывай, который передал нас всех скопом Пилсудскому… Ты Москву не трогай, председатель, без нее трудно было бы Украине, ох как трудно… Так что кончай спектакль, председатель, начинай уж лучше свои методы, я про них наслышан…
— Чекисты инструктировали?
— Это неважно кто… Наши, во всяком случае.
— Ладно. Вот тебе перо и бумага, пиши текст и отправляйся домой, на тебе вон лица нет, отоспаться надо…
— Какой же текст мне писать?
— А вот какой: «Обманутый большевиками, московскими бандитами, принудившими меня стать членом их преступной партии, я заявляю, что ныне, когда Украина стала свободной, отдам все свои силы и знания на благо моей Державы». Число и подпись.
— Не число, а дата, — поправил его Маларчук. — Председатель, ты языка нашего не знаешь… Написать я тебе могу вот что: «Был, остаюсь и умру коммунистом. Да здравствует Советская Украинская Республика. Дата: 30 июня, подпись — хирург Маларчук, украинский большевик».
Тараса Маларчука утопили в ванне, здесь же в квартире, где обосновалась бандеровская «тройка». Его жену Наталку сначала изнасиловали на глазах у детей, а потом закололи штыками. Дочку, пятилетнюю Марию, выбросили из окна, и она, подпрыгнув, словно мяч, осталась на асфальте маленьким комочком с льняными волосами, а сына, трехлетнего Михаила, застрелили из дамского браунинга, пробуя силу этого маленького пистолетика, купленного по случаю на краковской толкучке…
26. ЧТО ЧЕЛОВЕКУ НАДО?
…Трушницкий оглядел свой хор (музыкантов везли в обозе, следом за кухнями): серо-зеленые мундиры пропылились и казались вытащенными из старой рухляди. От щегольского лоска, наведенного ночью двадцать первого июня, не осталось и следа.
Лица людей тоже казались пыльными, хотя всем были предоставлены комнаты для постоя, где можно умыться и отдохнуть. Видимо, волнения этих дней наложили свой отпечаток: волнение либо красит человека, если это волнение открытое, радостное, свое; либо старит, отражая тревогу и ответственность, особенно когда события развиваются стремительно, неуправляемо и неясно, куда повернет.
Трушницкий смотрел на своих музыкантов усталыми глазами, в которых медленно закипали слезы. Все они, да и он сам мечтали войти сюда, на родину, по улицам, засыпанным цветами, среди криков радости, в том шуме всеобщего веселья и освобожденности, в котором всегда слышится музыка, огромная музыка Вагнера или Глинки, но здесь, на Украине, на их Украине, музыки не было; встречала их тишина безлюдья — днем, выстрелы украинских патриотов, ушедших в подполье в первые же часы оккупации, — ночью.
А Глинка и вовсе теперь был запрещен; русский.
Все его хористы и сам он мечтали, как выйдут они со своими песнями на улицы, но немецкий офицер в черном, который пришел к ним с адъютантом Романа Шухевича, строго приказал: