Смерть в темпе «аллегро» - Константин Валерьевич Ивлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако завтрашнее утро преподнесло сыщикам сюрприз. Трудно сказать, был ли он приятным или нет – не автору об этом судить – но началось все вечером того же дня с телефонного звонка, пригласившего сыщиков… Впрочем, пока совершенно неважно, куда их пригласили. Важно то, какие события стали его причиной.
Глава 17
Сидя на репетиции «Онегина», Каменев, а с ним и главный дирижер Эдуард Направник быстро мрачнели как две снеговые тучи. Причина была не только в ошибочном, на взгляд профессора, направлении расследования. Баритон-Онегин простудился, и вместо плотного бронзового звука периодически раздавался сиплый тусклый вопль. Татьяна и Ольга разошлись в дуэте – и даже восседающий на своем извечном престоле бог Саваоф не мог свести их обратно – что уж говорить о дирижере.
Касательно тенора все было еще хуже. Сначала тот фальшивил – есть у теноров такая привычка – а потом пел свою арию в сцене дуэли так, как будто это он сейчас укокошит Онегина, а не наоборот – причем сделает это в стиле Джека Потрошителя.
– Что вы поете, черт возьми! – не выдержал Николай Константинович. – Вы читали роман хотя бы?
Далее последовали упреки, что пылкий юноша – это не обязательно маньяк-убийца, что Чайковский написал в этом эпизоде pianissimo и что вместо тихого звука исполнитель отворил рот, опустил как Таманьо гортань до живота – и теперь изображает из себя налившегося кровью венецианского мавра.
Тенор стыдливо опустил голову и молча выслушал всю эту выволочку, периодически кивая. Когда Каменев наконец закончил монолог, исполнитель пообещал исправиться.
Теперь настал черед баритона.
– Онегин, на пару слов! – гаркнул профессор. – А, вы, Ленский, стойте на месте и ждите неминуемого. Голубчик вы мой, кто вас надоумил петь простуженным? Опер много, постановок еще больше, а горло одно. Ну сорвете вы себе голос – дальше что?
– Не сорву, не беспокойтесь, Николай Константинович, – оправдывался баритон. – У меня глотка-то луженая.
– Это до поры до времени глотка луженая, не расходуйте понапрасну силы. А ведь голос-то золотой у вас. Лечитесь, не берите пример с меня! – а то преподавать до конца жизни придется. Вам оно надо?
– Я до послезавтра вылечусь – только сегодня допою, у меня немного осталось.
– Ладно, давайте продолжим… После репетиции ни звука, дома теплого чаю с медом! Есть дома мед?
– Прошлый кончился, а стипендию еще не платили… – начал баритон.
Тенор тут же вынул из кармана пятирублевую купюру: возьмите бутылку коньяка за три, полкило меду на восемьдесят копеек и что-нибудь перекусить. Чай есть?
– Чай есть, спасибо, – ответил студент и вернулся на сцену.
– Мы сегодня дуэт с Татьяной не проходим, так что заканчиваем, – Каменев подошел к дирижеру, – Эдуард Францевич, разрешите я пару минут постою около вас?
– Пожалуйста, прошу вас, – с заметным чешским акцентом ответил Направник. – А что такое? Хотите что-то услышать?
– Да нет, мне надо проверить, как все смотрится с близкого расстояния, – ответил Каменев. Дирижер пожал плечами и жестом пригласил подойти.
Снова грянул оркестр. Посреди номера кто-то из рабочих сцены подошел к Каменеву и в тот самый момент, когда тенор начал чисто петь «не засмеяться ль нам пока не обагрилася рука…» – и даже осипший Онегин как будто бы распелся – бесцеремонный рабочий прервал канон: «Николай Константинович, можно вас за сцену на минуту? – там проблема с декорацией к следующему акту, а премьера уже послезавтра».
– Да, конечно… Простите, Эдуард Францевич, продолжайте – я все слышу.
Каменев зашел за сцену. Вероятно, кто-то из рабочих оказался неосторожен, так что на одной из портьер красовалась небольшая дырочка, по всей видимости – от папиросного уголька.
На секунду лицо профессора исказила гримаса ужаса, тенор весь побледнел и медленно, держась за нездоровое сердце, опустился в стоящее рядом кресло. В голове пронеслись события трагического дня – 15 ноября 1862 года, когда на репетиции «Немой из Портичи» от осветительного фонаря вспыхнул газовый тюник Эммы Ливри. От великой балерины, скончавшейся через восемь месяцев, остался десяток фотографий, две дюжины рисунков, афиши, воспоминания и небольшой деревянный ящик в парижском музее оперы – в нем до сего дня хранится то, что осталось от ее балетной пачки, объятой пламенем.
– Ничего страшного – если обработано противопожарным составом, то ничего страшного, – ответил тенор и с трудом встал. – Даже с первого ряда это будет незаметно, – он повернулся к сцене, чтобы пойти обратно. Музыка в этот момент на секунду прервалась, а тенор как-то неуклюже сделал вид, что в него попала не пуля, а гаубичный снаряд: он крутанулся на месте и рухнул на сцену, так что затрещали доски.
У профессора упала челюсть, а глаза вылезли из орбит. – Это… Да, так и было… – и, словно пробудившись ото сна, Каменев лязгнул звончайшей верхней формантой голоса, сбив даже оркестр, который только-только начал играть нормально. – Простите, мне надо бежать. Закончите репетицию без меня. Эдуард Францевич, простите великодушно – буквально вопрос жизни и смерти, – крикнул он дирижеру, уже выбегая из зала.
Направник проводил его взглядом: «Ах… Он опять убежал, невыносимо, – недовольно проворчал Эдуард Францевич и повернулся к оркестру. – Продолжаем, господа – нельзя надеяться на случай: надо готовить тщательно к премьере наш с вами позор».
Каменев едва не скатился по всем лестницам, которые были на его пути, залетел в стоявшую у театра повозку и по двойному тарифу на всех парах помчался домой. Горничная открыла дверь и мимо нее, опережая звук от дверного звонка, метеором просвистел профессор, с порога крикнувший «Варя, я все понял!»
– Что понял? – осведомилась она. – Это в связи с тем двойным убийством, по которому ты консультируешь полицию?
– Да, это из-за него. Там, правда, уже пять трупов, а не два – но я не просто консультирую: наши мнения с полицией принципиально разошлись. Я веду собственное расследование и, мне кажется, добрался до истины, – добравшись до этой мысли, он спал с голоса. – Но есть один вопрос, который я не могу решить сам.
Тенор вытащил из портсигара длинный белый цилиндр с картонной гильзой и подошел к окну. Исчиркав коробок одной и той же спичкой, которая никак не хотела загораться, он подпалил, наконец, дрожащую в руке папиросу и глянул на улицу. В тот необычно холодный для осени день почти никого не было видно. Какой-то почтовый чиновник проскочил в одни двери, из