Богоматерь цветов - Жан Жене
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, не то, чтобы Кюлафруа - ребенок и Дивина - был существом исключительно тонкой организации, но обстоятельства исключительной странности без его ведома избрали его и скрепили свой выбор таинственными письменами. Он служил поэме, по прихоти рифмы лишенной всякого смысла. Это позже, в час своей кончины, он смог одним изумленным взглядом перечитать жизнь, с закрытыми глазами написанную им на собственной плоти. А теперь Дивина выходит наружу из своей внутренней драмы, из того трагического зерна, которое несет она в себе, и впервые в жизни ее воспринимают всерьез в балагане смертных. Помощник прокурора прекратил балаган. Из приоткрытой двери вновь вышли свидетели. Появляясь лишь на секунду, они сгорали на ходу: неведомое поглощало их. Подлинными средоточиями жизни были комната для свидетелей - Двор чудес -и совещательная комната, ибо в них во всех деталях реконструировалась комната преднамеренного убийства. Удивительная вещь, галстук все еще находился там, притаившись на зеленом столе; он выглядел бледнее, чем обычно, обмякший, но готовый к прыжку, как хулиган, развалившийся на скамье в комиссариате. Толпа была беспокойна, словно собака. Было объявлено, что Смерть запаздывала: сошла с рельсов. Сразу стало темно. Наконец, Председатель произнес имя эксперта-психиатра. Вот уж этот действительно выскочил из-под незримой крышки незримой коробки. Он сидел среди ничего не подозревавшей публики. Поднялся и подошел к барьеру. Он зачитал присяжным свой доклад. Из этого крылатого доклада на землю выпадали такие слова, как: "Неуравновешенность... психопатия... нездоровые фантазии... соматическая нервная система... шизофрения... возбудимость... возбудимость... возбудимость... возбудимость... будильник", и вдруг, душераздирающее, кровоточащее: "Большая симпатическая". Но на этом он не остановился: "...Неуравновешенность... невменяемость... секреция... Фрейд... Юнг... Адлер... секреция..." Коварный голос этого человека ласкал некоторые слоги, а своими жестами он словно бы сражался с неприятелем: "Отче, берегитесь слева, берегитесь справа"; некоторые слова рикошетом отскакивали от его коварного голоса (как в тех жаргонных словечках, в которых среди слогов нужно распознать другие слова, наивные или омерзительные). Понятно было следующее: "Что есть злоумышленник? Галстук, танцующий в лунном свете, припадочный ковер, лестница, по-пластунски ползущая вверх, кинжал, которым пользуются с начала мира, обезумевшая склянка с ядом, руки в перчатках во мраке ночи, голубой воротничок моряка, открытая последовательность, череда простых и безобидных жестов, молчаливый шпингалет". Великий психиатр наконец зачитал свое заключение: "Что он (Нотр-Дам-де-Флер) психически неуравновешен, легковозбудим, аморален. Вместе с тем в любом преступном действии, как и вообще в любом действии, содержится волевая часть, не являющаяся следствием раздражающего пособничества предметов. Словом, Байон частично несет ответственность за убийство".
Падал снег. Вокруг зала царило молчание. Палата присяжных была затеряна в пространстве, в совершенном одиночестве. Она уже не подчинялась земным законам. Она стремительно неслась среди звезд и планет. Там, в пространстве, она была каменным домом Пресвятой Девы. Пассажиры больше не ждали никакой помощи извне. Швартовы были обрублены. Именно в этот момент растерявшаяся часть зала (толпа, присяжные, адвокаты, гвардейцы) должна была преклонить колени и запевать гимны, тогда как другая его часть (Нотр-Дам), освобожденная от тяжести плотских деяний (умерщвление - это плотское деяние), составила пару, чтобы пропеть: "Жизнь - это сон... прекрасный сон...". Но толпе чуждо чувство величия. Она не подчинилась этому драматическому велению, и мир не ведал ничего менее серьезного, чем то, что последовало. Сам Нотр-Дам почувствовал, как мягчает его надменность. Он впервые человеческими глазами посмотрел на Председателя Ваз де Сент-Мари. Любовное чувство так сладостно, что он не смог не раствориться в сладкой, доверчивой нежности к Председателю. "А может, и не такая уж он скотина!" подумал он. Внезапно его сладкое бесчувствие кануло в небытие, и облегчение, которое он при этом испытал, было подобно избавлению от мочи после ночного воздержания. Вспомните, что Миньон при пробуждении вновь ощущал себя на земле только после того, как мочился. Нотр-Дам полюбил своего палача, своего первого палача. Это было нечто вроде неустоявшегося, недозревшего прощения, которое он даровал ледяному моноклю, металлическим волосам, земным устам, грядущему приговору, произнесенному в соответствии со страшным Писанием. Что в действительности есть палач? Ребенок в одеждах Парки, некто невинный, отделенный от мира великолепием своих пурпурных лохмотьев, некто бедный, некто смиренный. Зажглись люстры и бра. Слово взял общественный обвинитель. Против юноши убийцы, высеченного из глыбы прозрачной воды, он не сказал ничего, кроме самых справедливых слов, под стать Председателю и присяжным. Ведь нужно же было защитить рантье, живущих иногда чуть ли не под самой крышей, и заставить умереть мальчиков, убивающих их... Все это было толково и произнесено весьма изящным, а временами весьма благородным тоном. Помогая себе головой:
- ...Достойно сожаления (в миноре, потом начинает снова - в мажоре)... достойно сожаления...
От его руки, вытянутой к убийце, веяло непристойностью.
- Карайте строго! - кричал он. - Карайте строго! Заключенные между собой звали его "пижон". На этом торжественном заседании он точно иллюстрировал табличку, прибитую к массивной двери. Затерянная в черноте толпы, старая маркиза подумала: "Республика гильотинировала уже пятерых из нас...", но ее мысль не пошла глубже. Галстук по-прежнему лежал на столе. Присяжные не прекращали. попыток преодолеть страх. Примерно тогда часы пробили пять. Во время обвинительной речи Нотр-Дам сел. Он представлял себе, что Дворец Правосудия находится между зданиями, в глубине одного из дворов-колодцев, куда выходят окна кухонь и туалетов и куда склоняются растрепанные горничные, которые, приставив ладонь к уху, слушают, стараясь не упустить ни слова. Шесть этажей с четырех сторон. Горничные беззубы; они поглядывают назад; взгляд, пересекая мглу кухни, может различить несколько золотых или плюшевых блесток в тайне роскошных квартир, где старики с головой из слоновой кости спокойными глазами смотрят, как к ним приближаются убийцы в домашних тапочках. Нотр-Даму кажется, что Дворец Правосудия располагается на дне этого колодца. Он маленький и легкий, как греческий храм, который Минерва несет на своей открытой ладони. Гвардеец, находившийся по левую руку от него, заставил его встать, ибо Председатель спрашивал: "Что вы имеете сказать в свою защиту?" Старый бродяга, сокамерник по Санте, подготовил для него несколько подходящих слов, которые можно было бы сказать на суде. Он попытался вспомнить их и не сумел. Фраза "Я не нарочно" сложилась у него на губах. Если бы он произнес ее, она бы никого не удивила. Все ожидали худшего. Ответы, которые напрашивались на язык, приходили на арго, а чувство приличия требовало от него говорить по-французски, но каждый знает, что в ответственные моменты родной язык одерживает верх над другими. Он чуть было не обрел естественность. Хотя быть естественным в тот миг означало быть актером, но неловкость уберегла его от нелепости и отрубила ему голову. Он был поистине велик. Он сказал:
- Старик был обречен. У него уже ни на кого не вставал.
Последнее слово так и не вышло из маленьких дерзких уст; тем не менее двенадцать стариков быстро и разом выставили ладони перед ушами, чтобы не впускать туда слово крепкое, как половой орган; и оно, не найдя другого отверстия, вошло, напряженное и теплое, в их разинутые рты. Мужественность двенадцати стариков и Председателя была высмеяна славным бесстыдством юноши. Все мигом переменилось. Те, что были испанскими танцовщиками с кастаньетами на пальцах, вновь стали присяжными, вновь стал присяжным утонченный художник, вновь стал присяжным дремавший старик, и нелюдим тоже, и тот, что был Римским Папой, и тот, что был Вестрисом [54]. Не верите? Из зала вырвался яростный вздох. Председатель своими красивыми руками сделал жест, который своими красивыми руками делают трагические актрисы. Его красное платье трижды мелко вздрогнуло, как театральный занавес, как если бы в его полы, ближе к икрам, вцепились отчаянные когти агонизирующей кошки, мышцы лап которой были сведены тремя смертными содроганиями. Он нервно призвал Нотр-Дама к приличию, и слово взял адвокат защиты. Делая (он в самом деле делал их, как будто негромко попердывал) под платьем мелкие шажки, он подошел к барьеру и обратился к суду. Суд улыбнулся. Той самой улыбкой, которую рождает на лице суровый, уже сделанный выбор между справедливостью и несправедливостью (по-королевски строгая складка на лбу служит им разграничением) - выбор того, кто понял, рассудил и выносит приговор. Суд улыбался.