Отец мой шахтер (сборник) - Валерий Залотуха
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прему-удро-ость! – затянул он неожиданно густым суровым голосом, но в конце голос стал вдруг садиться, затихать, словно кто-то повернул ручку звука на уменьшение.
Священник смотрел на Мамина, прямо в его командирские глаза.
В церкви наступила тишина. Стоящие на коленях стали поворачиваться, неловко тянуть шеи, чтобы увидеть то, что заставило батюшку замолчать.
Мамин напрягся, на шее его катнулся кадык.
– Святый чистый, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас, – прошептала себе под нос какая-то старуха, и все услышали это.
Батюшка смотрел на Мамина, на его звезду на фуражке и словно ждал, что тот ему скажет сейчас что-то единственно нужное, исключительно важное, после чего можно продолжать жить на свете. Мамин почувствовал это и сказал.
– Здравия желаю, – сказал он вежливо, но твердо и, резко повернувшись, пошел к выходу.
Они почти бежали по пустой пыльной улице.
Мамин возмущался на ходу, резал ладонью воздух:
– Мы у себя в Новоборисове церковь последнюю сломали, и всё! Как рукой сняло! Я сам крест привязывал… Дернули трактором, и нету Бога! А точно этого деда в хоре нет? – обратился он к Непомнящему.
– Точно-точно, – в очередной раз подтвердил учитель. – Сказали – нога болит.
– Нога болит, – недовольно и зло повторил Мамин. – Где она, эта Полина Осипенко?..
За одной из калиток стоял пожилой мужчина; он улыбался все понимающей улыбкой и рукой подзывал их к себе.
– Где улица Полины Осипенко?! – крикнул Мамин.
Пожилой мужчина не ответил, а пуще и требовательней замахал рукой, подзывая их к себе.
– Этому еще чего? – недовольно произнес Мамин, но подошел к калитке.
– Здравствуйте, – сказал тихо, почти шепотом, мужчина. Лет пятидесяти, высокий, худощавый, благообразный, с полуседыми, зачесанными назад волосами, был он даже красив.
– Здравствуйте, – ответил хмуро Мамин. – Где улица Полины Осипенко?
– В том направлении. – Мужчина указал в сторону нужной им улицы. – А в том, в том доме, – указал он пальцем на соседний дом, – немцы…
Мамин дернулся, глянув на тихий соседний двор, заросший зреющей вишней. И так же испуганно на соседний двор глянули Непомнящий и Свирнденко.
– Откуда… откуда вы знаете? – спросил Мамин, не отводя глаз от того двора.
– Я знаю, – уверенно ответил мужчина. – Я здесь с ними тридцать лет живу.
Мамин перевел взгляд на мужчину, взгляд злой.
– Ты чего? – сказал он.
– А вы спросите, почему они не эвакуировались?
– Зачем мне это знать? – спросил Мамин.
– А затем, что они ждут своих, фашистов. И фамилия у них, между прочим, Вольт. И между прочим – родственники уехавших отсюда в семнадцатом году фабрикантов. Вы, может быть, не знаете, почему наш город не бомбят?
– Ну и почему? – Мамин терял терпение.
– Потому что фабриканты собираются вернуться. На нас уже бросали листовки, в них было все написано… Вы зайдите к ним, проверьте. Только, разумеется, чтобы я не фигурировал.
– Мужчины есть у них? – неожиданно спросил Свириденко.
– Нет, мужчин уже нет, – ответил тот. – Но разве это что меняет?
– А вы почему не в армии, почему не эвакуировались? – эти вопросы задал Непомнящий, с откровенной ненавистью глядя на благообразного мужчину.
– Я? – заволновался тот.
– Ты, дядя, за собой гляди… – Свириденко пошел от этой калитки первым.
Лето Василий домыл башню, прополоскал хорошенько в воде и отжал ветошь; спустившись в люк, разложил ее аккуратно на полу – как половичок. Потом вытер об нее босые ноги, огляделся, сел на место командира танка, прижался лицом к видоискателю… Луговина, сосна, роща приблизились, увеличенные, но были видны хуже сквозь мутные линзы триплекса, разграфленные сеткой прицела.
Лето Василий вздохнул, перебрался на место стрелка-радиста, подумал и нажал кнопку включения рации. Эфир ответил противным бульканьем и завыванием, и Васино лицо исказилось нервной гримасой. Он крутнул ручку настройки, и сразу же заговорил немецкий голос, мужской, спокойный.
«Айн, цвай, драй…» – считал он, по-видимому налаживая и проверяя свою связь. Лето торопливо перевел шкалу. Другой немец, кажется, кого-то ругал, страшноватым своим, гавкающим языком. Третий балаболил что-то быстро-быстро и добродушно прихохатывал… Вася торопливо крутил ручку, и всюду звучала только немецкая речь. Они были везде и были совсем рядом. Лето испуганно выключил рацию, торопливо выбрался наверх, вытянув шею, он испуганно и настороженно смотрел из люка по сторонам. Края круглой, как блин, чуть холмистой земли с центром – могучим, но застрявшим краснозвездным танком – были пусты, тихи, безмолвны.
Лето Василий прыгнул солдатиком с башни в реку, поплескал в лицо пригоршнями воду, помотал по-собачьи головой, поморгал, покрутил в воздухе худыми руками – все для того, чтобы отогнать от себя сон, вышел на берег, огляделся внимательно, стащил трусы, торопливо и кое-как отжал их и так же, присев, натянул.
После этого Лето Василий выпрямился. Постоял. Вздохнул. Сел. Погладил шершавую траву ладонью. Прилег, подперев скулу кулаком, что-то сказал неслышное – губы зашевелились, и лицо на миг сделалось виноватым и обиженным. Может, вспомнил, как ругал его командир танка и как укалывал без конца командир башни. Наверное. Да, кажется, и губы его пробормотали эти слова: «Кругом одни командиры…»
А может, и совсем другие слова… Может, вспомнилась, как это бывает у мужчин в одинокую и печальную минуту, – одна из пустяковых мальчишеских обид, которая не забывается почему-то и остается самой обидной обидой, и вспоминается, когда все кругом не так, как хочется, и когда от этого становится жалко себя. Лето Василий глубоко вздохнул и повернулся на спину. По небу плыли облака…
…И вдруг все сделалось белым-белым вокруг: холмы занесло блескучим, в мелких барашках снегом, река застыла прозрачным полузаметенным льдом, и танк их краснозвездный был мертво вморожен в лед…
Лето Василий открыл глаза. Где-то всхлюпывала тихо вода. Он прислушался, сел, поднялся. Да, все верно. Когда он присел на траву – было тихо, а теперь вода всхлюпывала.
И, присев, переставляя белые голенастые ноги, Лето Василий, таясь, двинулся на этот звук.
В огороде-е верба рясна,Там стоя-ала девка красна…
Услышав голос, он остановился. Голос был неопасный – грудной, мягкий. И слова были добрые. На берегу лежала вязанка свежесрезанного камыша с белыми сочными корнями и большой черный нож рядом.
Она ходила медленно за живым камышовым частоколом. Левой рукой она зажимала поднятый подол юбки, а правой, держа в ней сито, собирала ряску, процеживая воду сквозь сито.
Она остановилась, перестав петь, повернула голову, улыбнулась. Она не испугалась, не удивилась и не застеснялась, не опустила подол, не спрятала свои высоко оголенные ноги.
– Выспался? – спросила она ласково и спокойно голосом тем же, каким пела песню, словно продолжила ее.
Она вышла из воды, отпустила подол, высыпала собранную ряску в ведро. Она не была высокой, не была толстой, но почему-то казалась большой.
– А я гляжу – пушка в воде, а ты спишь. Да так сладко! Ну, я и не стала будить, думаю, пусть поспит. А ты чего же не ушел, все ушли, а ты не ушел.
– У меня приказ, – сказал тихо Лето Василий. – Я танк стерегу.
Она засмеялась, выпрямилась, убрала со лба прядь мягких русых волос, посмотрела на него удивленно:
– Да чего ж его стеречь! Нешто он нужен кому, такой страшила.
Лето Василий оглянулся, посмотрел на танк. Довод этот был неожиданным и убедительным. И он пожал плечами.
– А я утят завела, – громко и радостно сообщила она. – Хорошенькие! Желтенькие такие! Нарезала вот камышу, загородку им сделаю, а ряску – в корыто, чтоб как в речке плавали. Правильно же?
Лето Василий кивнул.
А она наклонилась, бросила за спину связку камыша, взяла в руку ведро и пошла от реки через луг.
Лето Василий смотрел ей вслед.
Во всякие времена с каким-то исступленным постоянством рождает таких, как он, наша природа и всякий раз сама потом удивляется глазами людей: как же это вышло такое, почему и зачем? Сами они обычно про себя не догадываются, а если и догадывается который, то легче им от этого не живется; обычно же они недоумевают, а винят во всем лишь себя. По жизни они становятся либо записными дурачками в своих деревнях и поселках, либо знаменитыми на всю округу певцами-пьяницами, да еще – ворами; и во всяком качестве одни бьют их и поносят, другие жалеют и любят; для одних они – в глазу сорина, для других – души отрада; с ними – невозможно, а без них, выходит, нельзя… Они лентяи, они часто говорят, что помнят, как родились, и значит, так оно и есть, потому как врать для них – труд более тяжкий, чем говорить свою правду. Они рождаются с удивленными лицами, удивляются свету до обмирания сердец и уходят, редко доживая до старости, – удивленные и благодарные…