Фанни Каплан. Страстная интриганка серебряного века - Геннадий Седов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В купе возбужденный разговор. Спорят о прочитанной в газете «Русская мысль» статье Петра Струве: «Интеллигенция и революция».
— Рассуждает здраво, со многим согласна, — слышится голос Веры. — Что в переживаемый России революционный период интеллигентская мысль, наконец, соприкоснулась с народной. Впервые в нашей истории. А вот значение царского манифеста семнадцатого октября, влияние народных представителей в Думе явно преувеличивает.
— По крайней мере, будем знать то, что скрывают другие, — голос Нины Тереньтевой. — Струве, по крайней мере, правдив.
— Толку в его правде.
— Страх как боится свержения монархии, — роняет Аня Пигит. — Буквально в каждой строчке чувствуется. Поразительно! Социал-демократ, марксист предостерегает от насильственных методов борьбы, советует заняться воспитанием угнетенных, внедрением в сознание народа каких-то там, объединяющих идеалов. С кем, позвольте, объединяющих? С эксплуататорами, угнетателями? Типичный кадетский тезис! Вот, послушайте! «Революцию делали плохо. В настоящее время с полной ясностью раскрывается, что в этом делании революции играла роль ловко инсценированная провокация. Это обстоятельство, однако, только ярко иллюстрирует поразительную неделовитость революционеров, их практическую беспомощность. Делали революцию, в то время когда задача состояла в том, чтобы все усилия сосредоточить на политическом воспитании и самовоспитании»… Неделовитость революционеров! Беспомощность! Это он про жертвы? Пролитую кровь? Декабристов! Петрашевцев! Наших товарищей! Все было напрасно? Так, что ли?
— Читает проповедь во время пожара, — соглашается Нина.
— Именно! Помогает пожарным! Во имя сохранения того, что исторически себя изжило, годится на свалку…
Она не вмешивается в спор. Статья профессора-марксиста, сотрудничающего с Лениным и большевиками, не для нее. Туманно, иные слова и не выговоришь…
«Начну заниматься, — решает категорично. — Сразу, как прибудем на место. Товарищи помогут, времени достаточно».
Достает из-под подушки потрепанное приложение к журналу «Мир Божий». Нашла роясь в кипе газет и журналов, полученных от манифестантов в Костроме. На первой странице фотография женщины, пишущей что-то, склонившись над бюро, ниже: «Этель Лилиан Войнич. ОВОД. Роман». Пробежала машинально начало: «Артур сидел в библиотеке духовной семинарии в Пизе, просматривал стопку рукописных проповедей. Стоял жаркий июньский вечер. Окна были распахнуты настежь, ставни наполовину приотворены»…
— Ужинать, ужинать, милая чтица! — очнулась много часов спустя от отклика Веры. — Темно, глаза поберегите.
Наскоро что-то поела, проглотила чай. Улеглась поближе к тускло светившему фонарю над головой. Читала продолжение, долго не могла уснуть. Думала напряженно: отчего так сурова Джемма, почему не может простить любимого, гонит прочь? Он же невиновен, не знал, что добившийся у него признания на исповеди монах-духовник откроет тайну полиции, что невольное его предательство станет причиной провала операции по доставке оружия подпольщикам, ареста товарища, который, как и он, влюблен в Джемму.
«А как бы поступила я, случись подобное с Виктором? — явилась мысль. — Простила? Нет? Вышла замуж за другого?»
Простила бы, скорее всего. Как прощала всегда. А вот Вера Штольтерфот точно нет…
— Об чем книжка, барышня?
Конвойный. Митрич, как называют они его между собой. Немолодой, улыбчивый, добрая душа. Когда полковника нет рядом, пьет с ними чай, интересуется, откуда родом, живы ли родители, рассказывает о себе. Из-под Великих Лук, бондарь. Семью имел, избу, коровенку. Жена работящая, детишков четверо, старшенькая на выданье. Всех в один год холера прибрала. Он на японскую ушел, вернулся после ранения из Маньчжурии, а изба пустая. Все пятеро на погосте — пять холмиков с крестами.
«Невмоготу было в деревне оставаться. Подался в город. Работы никакой, бондарей пруд пруди. Пошел в тюремное управление, книжку армейскую предъявил: младший фейерверкер. «В конвойные пойдешь?» — спросили. Мне все одно: хоть в конвойные, хоть в пожарные. Езжу с той поры на чугунке с вашими: из Москвы в Сибирь, из Сибири обратно в Москву. День, ночь, сутки прочь. Так и жизнь, глядишь, пролетит»…
После Петропавловска отношение к ним со стороны конвойных странным образом изменилось. Менялись каждые три часа, напряжены, на вопросы не отвечают. Чуть что: «нельзя!» «не положено!» «не по инструкции!» Подъем, отбой — строго по часам. К окнам не подходить, по коридору не ходить, по ночам не разговаривать.
Митрич не в счет — и кипяточку свежего принесет во время стоянки, и письма на волю в почтовый ящик опустит, и не стоит истуканом напротив двери уборной, где ты закрылась по нужде. Зато полковника не узнать — будто подменили. Смотрит волком, по утрам не здоровается, на любую просьбу отвечает категорически — «нет».
Запланированный митинг в Петропавловске, к которому они готовились, не состоялся. Тамбурные двери были заперты, в коридор не пускали. Сквозь зарешеченное окно было видно, как по пустынному перрону перебегали казаки. Спускались по ступенькам к вагонам, выстраивались в цепь. Вышел из здания вокзала какой-то чин в окружении свиты, смотрел пристально в их сторону. Перелезшего через ограду молодого парня в картузе поволокли под микитки двое жандармов.
— На каком основании нам не дают выйти на площадку? — крикнула Вера проходившему мимо полковнику. — Воздухом подышать!
— В Нерчинске надышитесь, — бросил он обернувшись. — Времени будет с избытком…
— Показывают зубы, — говорила Вера, застилая вечером постель. — Наверху что-то произошло. Похоже, опомнился от страха Николай.
— Неужели опять реакция? — голос Ани с верхней полки.
— Все возможно. На месте узнаем.
«У-уу-у-уууу! — впереди гудок паровоза. — Уууу-уу-уууу!»
В вагонном купе полумрак, светит подслеповато плафон над изголовьем.
Она дочитывает последние страницы «Овода».
Артур, сражавшийся за свободу Южной Америки, суровый, обезображенный, возвращается в Италию, пишет под псевдонимом Овод статьи, разоблачающие церковь. Попадает в тюрьму, отказывается от помощи в побеге, которую предлагает ему скрывавший до этого свое отцовство епископ Монтанелли. Приговор суда, сцена расстрела. Все перед глазами — зримо, без прикрас…
В слезах она переворачивает страницу.
«— Джемма, вас кто-то спрашивает внизу…
— Вы синьора Болла? Я принес вам письмо…
Письмо, написанное очень убористо, карандашом, нелегко было прочитать. Но первые два слова, английские, сразу бросились ей в глаза: «Дорогая Джим!..» Строки вдруг расплылись у нее перед глазами, подернулись туманом. Она потеряла его. Опять потеряла! Детское прозвище заставило Джемму заново почувствовать эту утрату, и она уронила руки в бессильном отчаянии, словно земля, лежавшая на нем, всей тяжестью навалилась ей на грудь. Потом снова взяла листок и стала читать: «Завтра на рассвете меня расстреляют. Я обещал сказать вам все, и если уж исполнять это обещание, то откладывать больше нельзя. Впрочем, стоит ли пускаться в длинные объяснения? Мы всегда понимали друг друга без лишних слов. Даже когда были детьми»…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});