Сингапурский квартет - Скворцов Валериан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тебя подожду, — сказал Севастьянов Шемякину.
Китаец медленно листал паспорт журналиста, всматриваясь в штампы и надписи. Толстый шемякинский документ с многочисленными вклейками пестрел треугольниками, кругляками и квадратами всевозможных цветов.
— Вы ведь журналист, господин… э… Шем… Кин? Зачем вам сутки в Сингапуре? Цель вашей поездки — Джакарта, как я понимаю из визовой отметки, — сказал китаец.
— Похоже, я просто имею на это право согласно закону. Вот билет на завтрашний рейс, вот наличные в доказательство, что меня не придется кормить в качестве неимущего беженца…
— Значит, по-прежнему журналист, — протянул старший.
Севастьянов с удовольствием прислушивался к его английскому произношению. Американское в Бангкоке всюду резало ухо.
— Все в порядке, — сказал китаец, и сикх, не глядя, пристукнул печатью шемякинский паспорт.
Когда Севастьянов и Шемякин спускались по эскалатору к змее транспортера, ворочавшейся с чемоданами, господа Чон, Кау, Тан, Ео и Ю быстро отвели от них глаза в сторону багажа.
— Лев Александрович? — спросил человек, который появился в поле зрения Севастьянова сначала ковбойским ремнем с бляшками, затем спортивной рубашкой в цветочек с погончиками, корейским галстуком, потом широченной грудью, мощной шеей и только в завершение рыхлым лицом, которое невозможно запомнить. — Я водитель представительства…
— Поезжай, — сказал Шемякин Севастьянову. — Я доберусь до гостиницы на такси. Нет проблем… Остановлюсь в «Стрэнде». Если что, звони… и вообще.
— Счастливого плавания, — ответил Севастьянов. И подумал, что Дроздов может подтрунивать над этим человеком, но смеяться не будет. А Немчина, возможно, ещё его и боится.
Капитан Супичай приехал в бангкокский аэропорт Донмыонг за полчаса до посадки пассажиров рейса TG-413. Как руководитель практики, он намеревался принять зачет у юнкера, экзаменационным билетом которого был русский банкир. Ничего специального. Рутинное наблюдение за работой практиканта на проводах подопечного.
Русский улетел в компании журналиста, и теперь юнкер стоял перед капитаном в каморке, предоставленной пограничной стражей.
— Вы не сдали зачет, юнкер, — сказал Супичай. — Сожалею. Свободны!
Когда юнкер вышел, капитан достал из портфеля портативную рацию, вытянул прут антенны и, условными щелчками дав сигнал вызова, сказал:
— Внимание, Випол! В секторе бэ-двенадцать, повторяю, в секторе бэ-двенадцать подвальной автостоянки будет садится в синий «ситроен» человек с бородкой… Нет, не фаранг… Азиат. Двигайся за ним. Мне нужно знать, какая птица летает в этой машине и, в особенности, куда она направится сейчас. Как понял? Хорошо…
Бородач фотографировал телеобъективом Севастьянова, когда тот вместе с другим русским устремлялся к паспортному контролю.
Капитан зевнул и потянулся. Поразмыслив, отправился на второй этаж в ресторан для летного состава. В Бангкок торопиться не стоило. Шел пятый час пополудни. Пробки, да ещё наводнение… Ему хотелось спокойно выпить кофе. В конторе это не удавалось.
…В Чанги, у выхода из аэропорта к стоянке такси, Шемякин набрал на плашке кнопочного телефона-автомата семизначный номер.
— Это Бэзил говорит, — сказал он в трубку. — Я прилетел…
2…Осенью в Голицыно стали заметнее припозднившиеся с отлетом скворцы, вокруг которых крутились, поджидая высвобождения птичьих угодий, суетные синички. Кошки, задирая головы на это изобилие дичи и дергая хвостами, ползали в жухлой траве и, оставшись без маскировки, орали от нервного перевозбуждения. Под Москвой предотлетные стаи тянут с убытием дольше, чем в других местах.
После прогулки по дачным просекам, называвшимся проспектами Мира, Комсомольским, Маяковского и Коммунистическим, куртка Шемякина пропахла дымом горевшей листвы. Синюшные костры чадили между развалюх и подновленных усадебок, гарь стлалась над узкими выщербленными «проспектами» — словно здесь только что проскакала орда с факелами. В дыму, как остатки разгромленного войска, появлялись в обнимку или ругаясь между собой пьяные, возвращавшиеся из ресторана «Иверия» на Минском шоссе.
Шемякин ждал гостью в доме творчества. Но никто не приехал.
Одичав за две недели сидения над рукописью, Бэзил завел выданный во временное пользование Ефимом Шлайном «москвич», стоявший во дворе у котельной, и покатил в Звенигород. На выезде в сторону Лесных Полян он две минуты слушал безответные гудки в телефонной будке. Потом проехался вдоль Москвы-реки и мимо монастыря, стены которого белели сквозь безлистные деревья, вдоль поймы и капустных грядок, на которых топтались люди в резиновых сапогах. На середине Москвы-реки одинокий байдарочник выгребал против ветра, рябившего серую воду.
Бэзил потихоньку рулил, поглядывая на реку. Когда он на обратном пути остановился возле почты и перезвонил, телефон опять промолчал. Шемфкин купил пестрый туристский журнал, выставленный за стеклом над почтовым прилавком, и прочитал там же, стоя, собственную корреспонденцию из Малакки. Он отправил её два с лишним месяца назад, в начале августа, перед отъездом в отпуск.
А были времена, когда материалы давали с колес. Первую свою журналистскую премию в России он получил за репортаж, который передал по рации, висевшей на спине у «красного кхмера» под Пномпенем. Присевший на корточки боец накинул конец клетчатого шарфа, который кутал его голову, на обшарпанную коробку китайского передатчика, прикрывая его от палящего солнца. С кончика мотавшейся под ветром антенны рвался улететь зеленый лоскут с номером батальона. И с неё же уходил на никому не известные ретрансляторы, потом на Центральную московскую станцию и дальше в редакцию текст Бэзила:
«…Март 1975 года выдался в Кампучии жарким. Раскаленное солнце сухого сезона сжигает траву и листья латаний. Буреет и жухнет бамбук. Скрипуче трутся друг о друга его потерявшие сочность стебли. Иссохло озеро Тонлесап, обмелел Меконг, и там, где обычно ходят суда, песчаные языки зализывают фарватер. А здесь, у южных застав Пномпеня, река представляется адом. Течение тащит чадящие пятна мазута, волочит полузатонувшие баржи и боевые катера, сквозной огонь крупнокалиберных пулеметов прошивает берега в обе стороны и косит сахарные пальмы…»
Едва успел отправить, как газета потребовала — «Еще!» И, сумев заполучить в Ханое разрешение лететь в захваченный коммунистами Дананг у людей, чьи права и обязанности с трудом угадывались, но через которых и добывались места в военных транспортниках, он помчался туда, а из Дананга, на ломавшемся каждые сто километров наемном «рено», рванул в сдававшийся красным Сайгон… Не беда, что взявший с места танк антенной, словно хлыстом, расколол ветровое стекло машины, покрывшееся «изморозью» нераспавшихся осколков… Не беда, что спал, сторожась змей и прочей нечисти, на крыше «рено»… Не беда, что от пота и грязи синевато-золотистые пятна расползались под мышками и в паху, что болел живот и рвало… Он зарабатывал не только деньги, но ещё и право когда-нибудь, хоть через несколько лет, приехать в Россию насовсем.
Теперь, состарившись, он и осуществлял это право. В другой России. Где иностранные новости интересовали теперь, в основном, туристические агентства.
Коньяк, купленный из «Иверии», он распил с классиком поэзии некоей республики — «субъекта федерации», — который жил в Голицыно месяцами и слагал исключительно по-русски, поскольку никакой другой письменности не знал. Цельной натуре поэта, исполненного национальной гордости неведомого Бэзилу народа, можно было позавидовать: ничего заслуживающего внимания, кроме литературы, застолья и страстей человеческих, для него в мире не существовало. Бэзиловскую трагедию отвергнутого ухажера он расценил как ситуацию, имеющую вполне достойный выход. Классик советовал, как только хмель продышится, заправить «москвич» и мчаться в Москву. Не уговаривать. Умыкать. И вызвался не только сопровождать, но и вызвать из Зеленограда силы поддержки. Родная его республика, оказывается, держала резерв таковых именно в этом городе и в достаточном количестве.