Рим, Неаполь и Флоренция - Фредерик Стендаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любите ли вы искусство? Посмотрите, как устроили галерею Питти. Великий герцог воспользовался глупостью римлян и понял, что Флоренцию надо превратить во всеевропейский бал-маскарад. Старый князь Нери хотел бы перед смертью наводнить ее жандармами, но этому противится Фоссомброни». Сантапиро завершил свой рассказ семью или восемью прелестными анекдотами, но напечатанные, они звучали бы гнусно.
Когда лотарингские принцы высадились в Тоскане[364] (1738), флорентинцы увидели, как вслед за ними появилось много оборванцев с тростью в руках: отсюда слово cannajo[365], которое я принял за перевод слова «каналья», услышав, как его произносят во Флоренции с местным гортанным выговором: вместо santa croce[366] здесь говорят santha hroce.
Сантапиро закончил довольно странной клеветнической выходкой, за передачу которой меня назовут stivale (сапогом): он сказал, будто во Флоренции есть лишь один литератор, обладающий остроумием, но зато он остроумен, как ангел, как Талейран, как Вольтер. Это автор «Отчаявшегося из-за непомерной доброты». Граф Жиро — потомок француза, прибывшего в Рим с кардиналом Жиро.
Кротона, 20 мая. Я был крайне удивлен, встретив здесь, на краю света, храброго капитана Жозефа Ренавана, которого я знал простым драгуном в 1800 году. «Я служил, — сказал он, — в 34-м линейном полку, которому всегда жестоко доставалось, всего на моих глазах погибло двадцать тысяч человек. Я всегда был молчалив, холоден, опасаясь, как бы не надерзить начальству, и свои три чина получил случайно, от самого Наполеона. Мой батальон был направлен в Неаполь, и в течение трех лет я вел ужасную войну против разбойников. Я гонялся за знаменитым Пареллой, который просто потешался над нами. Однажды министр Саличетти вызвал меня в Неаполь. «Вот вам, — сказал он, — триста пятьдесят тысяч франков: объявите награду за головы разбойников, примените все средства — надо с ними покончить; все это принимает политическую окраску». Через священников, — продолжал Ренаван, — я объявил, что даю за голову Пареллы четыреста дукатов. Прошло три месяца. Как-то я находился в помещении своего поста, выходившем на юг, и умирал от жары в совершенно затемненной комнате. Вдруг входит мой сержант и докладывает, что меня спрашивает какой-то неизвестный. Вскоре в комнате появился крестьянин: он развязывает мешок, хладнокровно вынимает из него голову Пареллы и говорит мне: «Давайте мне мои четыреста дукатов». Даю вам слово, что никогда в жизни я не отскакивал назад так стремительно. Я побежал к окну и открыл его. Крестьянин положил голову ко мне на стол, и я безошибочно узнал Пареллу. «Как это тебе удалось?» — спросил я. «Синьор командир, надо вам сказать, что я уже двенадцать лет состою цирюльником, слугой и доверенным человеком Пареллы. Но три года назад в Троицын день он обошелся со мной грубо. Потом я услышал, как наш священник во время проповеди сказал, что вы обещаете четыреста дукатов за голову Пареллы. Сегодня утром, когда мы с ним были одни, а наши друзья находились на большой дороге, он мне сказал: «Вот и выдалась спокойная минута. Борода у меня ужасно отросла: побрей-ка ее, это меня освежит». Я стал его брить. Дойдя до усов, я оглянулся, увидел, что никто не идет — и крак! — перерезал ему горло». Во время дальнейшей беседы Ренаван сказал мне: «Во Франции у меня все отняли. Я приехал сюда узнать, помнит ли еще меня жена одного аптекаря: когда-то она была хорошенькая, и я ее любил. Теперь она овдовела. Я думаю жениться на ней и стать аптекарем».
«Знаете, что меня удивляет? — сказал мне Ренаван. — Когда Саличетти вручил мне триста пятьдесят тысяч франков, не потребовав расписки, а я за полгода истратил все эти деньги мелкими суммами по пятьдесят или сто луидоров, мне и в голову не пришло присвоить себе хоть один сантим. Наоборот, я еще добавил пару своих луидоров. Теперь же в подобных обстоятельствах я не поколебался бы ухватить, если бы это было возможно, сотню тысяч франков». (Вот различие между 1810 и 1826 годом, и объяснение.....
. . . . .
Катандзаро, 23 мая. Только что видел, как одна крестьянка в порыве ярости изо всех сил швырнула своего ребенка об стену, находившуюся в двух шагах от нее. Я решил, что ребенок убит: ему года четыре, и он отчаянно кричал у меня под окном; однако никаких тяжелых повреждений у него нет.
По мере продвижения в глубь Калабрии в лицах жителей все яснее проступают греческие черты: многие мужчины лет сорока необыкновенно похожи на знаменитое изображение Юпитера Милостивого. Но зато если уж здешние жители безобразны, то, надо сознаться, лица их просто невообразимы.
Бранкалеоне, 25 мая. Во время посещения развалин в Локрах мы взяли с собой трех вооруженных крестьян. И среди разбойников не сыщешь более свирепых лиц, но в них нет ничего, внушающего мне отвращение: слащавого по виду и сухого по существу, притворства какой-нибудь семьи Гарлоу (из «Клариссы», романа Ричардсона).
Быть может, нет на свете ничего живописнее калабрийца, которого встречаешь на повороте дороги или на опушке леса. Уморительным было безграничное изумление этих вооруженных до зубов людей, когда они убеждались, что нас много и мы тоже хорошо вооружены. Если собиралась гроза, на их лицах, словно заранее возбужденных электрическими флюидами, появлялось выражение какого-то смятения. У путешественника, привыкшего к любезности и вежливости французов, они могли вызвать только ужас и отвращение. Чтобы завести хоть какую-нибудь беседу с этими калабрийцами, мы почти всегда пытаемся что-нибудь у них купить. Поблизости от Джераче мы встретили удивительно занятного крестьянина, нарассказавшего нам самых необычайных историй.
Вблизи Мелито, 28 мая. Несколько месяцев тому назад одна замужняя женщина из здешних, известная своим пламенным благочестием и редкой красотой, имела слабость назначить своему возлюбленному свидание в горном лесу, в двух лье от деревни. Любовник познал счастье. После минутного упоения вся тяжесть совершенного греха стала угнетать душу виновной — она погрузилась в мрачное безмолвие. «Почему ты так холодна?» — спросил любовник. «Я думала о том, как нам свидеться завтра: эта заброшенная хижина в темном лесу — самое подходящее место». Любовник удалился. Несчастная не возвратилась в деревню, а провела ночь в лесу и, как она потом призналась, рыла две могилы. Наступает день, и вскоре появляется любовник, чтобы принять смерть от руки женщины, которая, как он полагал, обожала его. Она же, несчастная жертва раскаяния, похоронила с величайшим тщанием своего любовника и вернулась в деревню, где исповедалась священнику и попрощалась с детьми. Затем она снова ушла в лес, где ее нашли бездыханной и распростертой в яме, вырытой подле могилы любовника.
Реджо ди Калабриа, 29 мая. Одна маленькая девочка крепко любила подаренную ей восковую куклу. Кукле было холодно, девочка положила ее на солнце, которое растопило воск, и ребенок потом горькими слезами оплакивал гибель предмета своей любви: вот основа национального характера жителей этой отдаленной части Италии — страстная ребячливость. У этих людей жизнь довольно спокойная. Перед ними никогда не предстает идея долга, а религиозные чувства не вступают в противоречие с их склонностями: религия сводится для них к соблюдению особых, им свойственных обрядов. Они делают, что хотят, раза два-три в год идут поболтать о своей самой сильной страсти и считают, что этим обеспечивают себе царство небесное.
Вчера одна женщина говорила на улице: «На Иоанна-крестителя с моим сыном приключилась беда (то есть 24 июня мой сын убил своего врага). Но если его семья не захочет быть благоразумной и получить через дона Винченцо все, что мы можем предложить, горе им! Я хочу снова увидеть сына!» Семья убийцы предлагала отцу убитого двадцать дукатов. Сила воли приобретается лишь в той мере, в какой человек с раннего детства вынужден был выполнять тяжелую работу. Между тем, за исключением местности Teppa ди Ливорно, где хорошо возделывают землю, перекапывая ее большой лопатой, четырнадцатилетний неаполитанец редко бывает вынужден заниматься тяжелым трудом. Всю свою жизнь он предпочитает страдать от нужды, чем страдать от работы. Глупцы, приезжающие сюда с севера, обзывают варваром здешнего буржуа за то, что он не чувствует себя обездоленным в поношенном платье. Жителю Кротоны показалось бы до крайности смехотворным предложение сражаться ради того, чтобы получить красную ленточку в петлицу, или за то, чтобы его король звался Фердинандом или Вильгельмом. Лояльность, или преданность династии, — чувство, которым блистают герои романов сэра Вальтера Скотта, за что его следовало бы сделать пэром, здесь так же неизвестно, как снег в мае. И, по правде сказать, я не считаю это признаком глупости здешних людей. (Впрочем, охотно признаю, что мысль эта дурного вкуса.) Рано или поздно калабриец станет отлично сражаться за интересы какого-нибудь тайного общества, которое вот уже десять лет будоражит ему голову. Прошло уже девятнадцать лет с тех пор, как кардинала Руффо осенила эта идея: может быть, такие общества существовали и до него.