Тайный дневник да Винчи - Давид Сурдо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В роще кто-то, невидимый в вечерних сумерках, прикуривал сигарету.
44
Кёльн, 1794 год
Под тусклым фонарем, в укромном закоулке кошелек, туго набитый золотыми монетами, перешел от одного владельца к другому. Тучный надзиратель вытряхнул деньги, полученные от Конруа, и тщательно пересчитал их в скудном, едва теплившемся свете. Сен-Жюст ждал на постоялом дворе, не опускаясь до частностей, подразумевавших сомнительные сделки со всяким отребьем.
— Договорились, герр Шангрель, — изрек надзиратель, снова пряча золото в кошелек.
Абель Доргендорф не терял хладнокровия. Он осознавал, на какой риск идет, но поддавшись соблазну, не сумел устоять. Назад пути не было. Искушение оказалось слишком велико. Он держал сейчас в руках столько денег, сколько он не заработал бы на службе в тюрьме, даже проживи он две жизни.
Такова была цена, заплаченная за его молчание, открытую дверь и время — время, необходимое, чтобы допросить Лафайета, вырвав у него секретные сведения, после того как они проникнут в тюрьму при попустительстве надзирателя. Все следовало проделать быстро, не поднимая лишнего шума. И как только они добудут то, за чем пришли, Лафайет умрет. Больше он им не понадобится. Как сказал Робеспьер, свершится казнь, а не преступление: убийство в интересах государства, во благо Франции.
— Пошли со мной, — велел надзиратель, убрав кошелек во внутренний карман сюртука.
— Я должен предупредить своего начальника. Зайдем за ним вместе в гостиницу. И знаешь, не вздумай нас надуть.
У Доргендорфа уже мелькнула подобная мысль, когда он сообразил: человек, втершийся к нему в доверие, не тот, за кого себя выдает. Ни он, ни его спутник. Но теперь уже ничего не попишешь. Они нащупали его слабое место, а это грозило ему большими неприятностями. Его так и подмывало сбежать с деньгами, но он отверг эту идею. Наверняка они убьют его раньше, чем он успеет скрыться, или же он потеряет покой до конца дней. Он продал душу дьяволу, счет оплачен, и он вынужден соблюдать условия сделки.
В тот вечер Доргендорф заступал на дежурство около полуночи. Он задумал провести в тюрьму посторонних, представив их друзьями, с кем договорился сыграть в кости. За пару бутылок вина караульные охотно проглотят его ложь и пропустят их втроем внутрь без особых хлопот.
Лафайет — разыскиваемый арестант — содержался в одиночной камере, в приличных условиях, в удалении от остальных заключенных. Сам архиепископ Кёльна взял на себя труд ходатайствовать за него, принимая во внимание его знатное происхождение, а также личные заслуги. Но неожиданное и загадочное исчезновение архиепископа, возможно, меняло дело. Уже появились кое-какие слухи на сей счет.
Все произошло именно так, как рассчитывал Доргендорф. Вино развеяло сомнения часовых, охранявших вход в тюрьму. Вниз, в подземелье, они тоже спустились без помех. К камере Лафайета вела винтовая лестница, закрученная, как раковина улитки, широкая и хорошо освещенная масляными лампами. Кёльнская тюрьма не производила угнетающего впечатления, если оставить в стороне непреложный факт: по сути своей она является юдолью скорби и отчаяния, местом лишения свободы преступников, настоящих или мнимых, как, например, вольнодумцы. Зона, где сидел Лафайет, выглядела даже вполне приличной и опрятной. Словно прочитав мысли своих сообщников, Доргендорф с нездоровым служебным рвением поторопился объяснить: не вся тюрьма такова.
Сквозь решетку камеры мирно спавшего маркиза, в темноте угадывалось помещение, обставленное на манер гостиной в особняке, только более скудно, и мебель была довольно потрепанной. С одной стороны у стены стояло бюро с полированным стулом, напротив располагалась кушетка, обитая кожей, а в глубине — массивный стол и несколько стульев, почти невидимых в сумраке. Лафайет спал во второй, боковой комнате, сообщавшейся с первой проемом без дверного полотна.
Сен-Жюст и Конруа взяли по светильнику и вытащили кинжалы, до поры спрятанные под плащами. Вооруженные также пистолетами, они собирались воспользоваться ими только в крайнем случае, так как не горели желанием поднимать ненужный шум выстрелами. Сен-Жюст планировал выпытать у маркиза нужные сведения, а затем просто убить, как приказывал Робеспьер. Замысел Конруа отличался большей кровожадностью. Для него, по природе человека испорченного и злобного, секретные поручения не сводились лишь к исполнению долга: они сулили удовольствие. Он неизменно испытывал его, переступая пределы жестокости.
— Вы готовы? — спросил Доргендорф, сжимая в кулаке ключ от камеры.
С разрешения своих спутников он вставил ключ в замочную скважину и поворачивал до тех пор, пока запор не открылся. Каждый оборот ключа сопровождался пронзительным скрежетом и металлическим лязгом. Железные петли отчаянно заскрипели, еще оглушительнее, чем засов. Сен-Жюст и Конруа тенью скользнули в камеру. Одновременно из соседней комнаты появился маркиз, разбуженный необычным для позднего времени шумом.
— Что?.. — начал он и в то же мгновение, еще не до конца осознавая происходящее, но почувствовав явную опасность, отпрыгнул назад. Конруа попытался схватить его, и в голову ему едва не угодил стул, с силой запущенный Лафайетом из ниши, погруженной в темноту. К счастью для шпиона, удар оказался неточным, поскольку при броске ножка стула стукнулась о стену, и снаряд только задел Конруа. Однако кровь хлынула обильно из рассеченного лба.
Сен-Жюст схватил другой стул, стоявший около бюро в первой комнате, и подкрался к дверному проему. Он осторожно заглянул внутрь, стараясь не подставить голову, и ему показалось, будто он заметил в одном из углов затаившегося маркиза. Тогда Сен-Жюст швырнул в том направлении стул и рванулся вперед. Он не стремился искалечить противника; на самом деле он хотел сбить с толку Лафайета, выиграть время и подобраться к маркизу вплотную, собираясь достать его кинжалом.
Сен-Жюсту маневр удался. Лафайету пришлось выпустить из рук оружие — деревянную палку. Он не знал, кто эти люди и что им нужно. Маркиз понял только: они французы, то есть его соотечественники. Сен-Жюст говорил по-французски, приказывая ему бросить деревяшку. Если они французы, значит, их послал Робеспьер. От людей якобинца добра ждать не приходилось. И пощады тоже. Они наверняка пришли с намерением убить его. Но тогда почему они до сих пор этого не сделали? Маркиз сообразил, что ночное нападение связано с родом Христа, только потом, когда его связали, заткнули рот кляпом, усадили за стол с пером и бумагой и приступили к допросу.
45
Париж, 1794 год
На свободе пока оставался, ускользнув из когтей Робеспьера, еще один магистр Приората: парижский адвокат по имени Амбруаз д’Аллен. Но в последние дни внимание Неподкупного занимало совсем другое дело: судебный процесс и казнь сподвижника по якобинскому клубу, некогда его лидера, Жоржа Дантона. Ныне, убрав с дороги радикалов и «умеренных», уничтожив Эбера и Дантона, Робеспьер завладел властью безраздельно, целиком и полностью.
Развлекаясь с проституткой, Робеспьер вспоминал, как разворачивались события и чего ему стоило направить их в нужное русло, нужное для Республики и лично для него. Лежа в постели и размышляя о недавнем прошлом, он словно оценивал шаг за шагом дело рук своих. Благодаря усилиям Робеспьера Дантон утратил значительную долю своего влияния, и его авторитет в глазах товарищей по партии пошатнулся, их вытеснили из Комитета общественного спасения. А затем его арестовали и предали суду. Суд с большим прискорбием счел «желательным и предпочтительным» вынести ему смертный приговор. Дантон с достойной твердостью поднялся на эшафот, где его ожидало остро отточенное лезвие смерти. А далее его привязали к вертикальной деревянной доске и перевернули ее, уложив горизонтально; палачи толкали доску вперед, пока шея осужденного не очутилась на линии падения смертоносного лезвия, и крепко зажали ее в деревянных колодках, подставляя под скользящий нож гильотины. И наконец, вслед за леденящим кровь шелестом раздался глухой удар, оборвав жизнь Дантона, как прежде жизнь многих тысяч мужчин и женщин, знатных и безродных, из самых высоких сфер общества и простолюдинов. Вот как все это произошло.
Ужасные воспоминания, думал Неподкупный, но на службе отечеству средства выбирать не приходится…
Мысли проститутки блуждали так же далеко от огромного ложа, застланного роскошными шелковыми простынями, как и мысли Робеспьера. Он платил за удовольствие деньги — и довольно. Любовь уличной женщины, как и любой другой, значила для него немного. Его единственной любовью всегда оставалась Франция. От той любви, лишенной страсти, веяло холодом, и строилась она на рациональной основе, подчиняясь логике столь жесткой и прямолинейной, что она выливалась в нетерпимость и фанатизм.