Сатиры в прозе - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Превосходно! — отозвались присутствующие. Наградин крепко пожал руку Корытникову и тут же заказал для всей компании пуншу.
— Я, с своей стороны, на переделку согласен, — отозвался Благолепов, — но зачем же вы опустили, что заседатели в носу ковыряют?
— Это подробность, которая мало идет к делу, — отвечал Корытников.
— Нет, я не могу с этим согласиться! нет, это не подробность, а, так сказать, занятие их жизни! Я требую, чтоб это обстоятельство не было выпущено из вида!
— Что ж, Иван Фомич, можно потешить малого! — снисходительно заметил Наградин.
— Я желаю, чтоб было сказано так: «придут в суд и, ковыряя в носу, слоняются из угла в угол»… — настаивал Благолепов.
Спор был в самом разгаре, когда появился пунш. Купец Босоногов, как бы в ознаменование важного события, превзошел самого себя, и по комнате внезапно разлился тот острый запах клопов, который, по мнению канцелярских служителей, составляет непременное условие отличного пунша.
— Пожалуйте! — сказал Наградин, приветливо приглашая присутствующих.
— Хлеб наш насущный даждь нам днесь, — произнес Пульхеров, вздыхая и почесывая себе коленки.
— Разве за здоровье гласности выпить! — отозвался Столпников.
И вновь полилась шумная беседа, вновь полились словоизвержения, словопрения, словоизлияния… И вечер кончился бы прекрасно, если бы не подгадил предатель Попков. Когда уж было достаточно выпито, он вдруг ни с того ни с сего начал придираться к автору.
— А ведь ты тово… ты, брат, сквернослов! — сказал он, обращаясь к Корытникову.
— Господину Попкову, кажется, не нравится статья моя? — возразил Корытников, несколько приосанясь.
— Да ты скажи, чему в ней нравиться-то? — сквернословие пополам с пустословием — вот и все!
При этих словах Корытникову сделалось холодно, несмотря на достаточное количество выпитого пунша. Только теперь он сообразил, что сделал великую глупость, признав себя перед Попковым автором неприязненной городничему статьи.
— Я надеюсь, однако, господа, что здесь сидят благородные люди, которые не употребят во зло моей откровенности! — проговорил он, несколько заикаясь.
— Держи карман, «благородные»! — сказал Попков, язвительно усмехаясь.
— Да он не скажет! — успокоивал Наградин.
— Ан скажу! отсохни у меня язык, если не скажу! — с своей стороны уверял Попков.
— После этого, позвольте мне возразить вам, господин Попков, что вы подлец! — сказал Корытников, сам не помня, что говорит.
— Ну, и пущай подлец!
— Позвольте, однако ж, просить вас…
— А коли подлец, так зачем у подлеца прощения просишь?
— Я не прощенья прошу, я прошу…
— Нет уж, сказано: «Подлец!» — так подлец и есть; следовательно, и неестественно тебе у подлеца прощения просить!
Одним словом, Попков утвердился на том, что он «подлец», и нашел позицию эту столь для себя выгодною, что соединенные усилия всей компании не могли вышибить его из нее.
Не могу сказать утвердительно, что произошло после этого, но знаю, что в скором времени послышались звуки битой посуды, и купец Босоногов, для собственного своего спасения, вынужден был преждевременно потушить свечи и дать знать в полицию.
Целую ночь, со связанными назад руками, провел Корытников в так называемой сибирке; на нарах, занимавших почти все пространство тесной и душной каморы, в которую он был брошен, во всю мочь храпела пьяная нищенка, а в другом углу беспокойно метался парень, за полчаса перед тем пойманный в воровстве. Напрасно Корытников протестовал, напрасно заявлял, что он учитель, напрасно бранился и угрожал: сторож сначала только посвистывал в ответ на его протесты, а потом разостлал на полу шинель, перекрестился и, затушив ночник, преспокойно растянулся себе на полу.
Бывают минуты в жизни, когда, несмотря на всю очевидность явления, рассудок человека упорно отказывается верить в возможность происходящего. Кажется, что все это видишь в каком-то страшном бреду, в какой-то горячечной тоске, что вот-вот пройдут горячечные симптомы, и сама собой исчезнет эта невозможная, гнетущая обстановка. Игрок, окончательно проигравший все свое состояние, человек, сделавший подлость, в которой тут же его уличили, господин, не привыкший получать по лицу и получивший, бедняк, у которого украли последний рубль, — должны именно находиться в этом мучительном состоянии неверия очевидным свидетельствам рассудка. В таком точно положении был и Корытников. Сначала он еще находил в себе довольно силы, чтоб браниться и протестовать, но потом, когда сторож потушил свечу, когда камору вдруг охватил со всех сторон густой мрак, когда кругом воцарилась глубокая тишина, нарушаемая лишь безобразным храпом пьяной бабы, когда окончательно исчезла надежда услышать откуда-нибудь живое слово, им овладел ужас и оцепенение. Инстинктивно он еще продолжал изредка стучать ногами от злобы и порывался разорвать веревку, связывавшую его локти, но потом опять стихал и так же инстинктивно начинал то плакать, то скрежетать зубами. Измученного физически и нравственно застало его утро.
Когда его привели в полицию, градоначальник наш был крайне изумлен и даже огорчен.
— Ба! Иван Фомич! какими судьбами! — воскликнул он, простирая к нему руки.
— Да вот, благодаря вашим сбиррам… а быть может, и лично вам, — ответил Корытников и вдруг затрясся всем телом.
— Ах, что это за свиньи народ! — в отчаянии закричал Федор Ильич, — ну, что прикажете с такими анафемами делать! Эй, кто тут есть! позвать ко мне старшого!
— Прикажите, по крайней мере, мне руки на первый раз развязать! — осмелился заметить Корытников.
— Как! и руки связаны! ну, скажите на милость! — счел долгом вновь изумиться Федор Ильич.
Одним словом, оказал отеческую заботливость; назвал себя свиньею и старым дуралеем; извинился за полицейских; извинился за себя; извинился чуть не за всю полицию Российской империи. Оказалось, что это было одно недоразумение, происшедшее от того, что подлецы полицейские не наметались еще отличать людей образованных от необразованных. Попкову, как главному виновнику недоразумения, была посулена отставка, причем Федор Ильич энергически погрозил ему кулаком.
Не стану описывать дальнейших приключений Корытникова; скажу, однако ж, что программа стряпчего была не только выполнена, но даже и украшена значительными присовокуплениями. Происшествия и так называемые истории как будто взапуски ловили бедного публициста; не успевал он освободиться от одного казуса, как из-за угла ждал его уже другой. Явились девицы, которые положительным образом доказывали, что они шли себе по ровному месту, и шли бы благополучно таким манером и до сей минуты, но, повстречавшись с Корытниковым, вдруг оступились. Число этих оступившихся было так велико, что весь город отшатнулся от виновника стольких падений, а городничиха даже отплевывалась каждый раз, как при ней произносили фамилию Корытникова. Сам начальник края усумнился и счел долгом пригласить к себе на совет директора училищ.
— Что это у вас в Глупове… Дон-Жуан какой-то… mille е tre![112] — сказал начальник края, кстати вспомнив фразу Ле-порелло из Моцартова «Дон-Жуана».
— Молодой человек-с, ваше превосходительство! — отвечал директор, умильно осклабляясь.
— Однако ж, все-таки! Александр Македонский был великий человек, но зачем же стулья ломать! — заметил начальник края, вспомнив кстати фразу из «Ревизора».
— Как прикажете, ваше превосходительство!
— Да я полагал бы покончить это домашним образом… ха-ха!.. mille e tre! Я полагаю, всего лучше перевести его в другое место… подальше от Дульциней!
И таким образом, en petit comité,[113] был решен вопрос о переводе публициста Корытникова из города Глупова в город Дурацкое Городище.
К чести Корытникова я должен сказать, что несправедливость судеб отнюдь не заставила его упасть духом и понурить голову. Проникнутый убеждением в святости своего гражданского назначения, он с легким сердцем отправился в Дурацкое Городище, твердо уверенный, что и там найдется мещанка Залупаева, и там найдется градоначальник, не брегущий о благосостоянии и здравии пасомого им стада.
Что, если бы Залупаевой не оказалось? Что, если бы градоначальник, вместо того чтоб играть в карты, непрестанно тушил пожары и ходил по городу не иначе, как с обгорелыми фалдами? Что, если бы ни один метеор, ни одна комета не проходили в городе Глупове незамеченными? Что, если бы заседатели не ковыряли в носу? Угомонилась ли бы тогда публицистская деятельность Корытникова? Произнес ли бы он тогда «nunc dimittis»[114] и обмакнул ли бы обличительное перо свое, вместо чернильницы, в песочницу, в знак того, что дальнейшее служение его обществу становится бесполезным?