Лето Господне - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сестры как раскрыли пирог, так и вскричали:
– Какой чудесный! сладкая ваза с грушами из марципана! это в десять рублей пирог!..
И ромом от пирога, такое благоухание по комнатам. А это Бутин, из благодарности, что у него лес на стройки покупаем. Вечером все и разузналось, как сам Бутин поздравлять приехал, и такая неприятность вышла…
Архиерея вводят осторожно, под локотки. Слабым голосом вычитывает он что-то напевное перед иконой «Всех Праздников», в белой зале. И опять страшно грохнуло, даже в рояле гукнуло, и крендель пополз было по зеркальной крышке, да отец увидал и задержал. Архиерей стал ухо потирать, заморщился. Слабенький он был, сухонький, комарик словно, ликом серенький, как зола. Сказал протодьякону – потряс головкой:
– Ну, и наградил тя Господь… не глас у тебя, а рык львиный.
Болезно улыбнулся, благословил и милостиво дал приложиться к ручке.
Именинный обед у нас всегда только с близкими родными. А тут и монахи чего-то позадержались, пришлось и их пригласить. День выпал постный, так что духовным лицам и постникам рыбное подавали, лучше даже скоромного. И как подали преосвященному бульон на живых ершах и парочку расстегайчиков стерляжьих с зернистой икоркой свежей, «архиерейской», – такую только рыбник Колганов ест, – архиерей и вопрошает, откуда такое диво – крендель. Как раз за его спиной крендель был, он уж его приметил, да и дух от кренделя истекал, миндально-сладкий, сдобный такой, приятный. Отец и сказал, в чем дело. И отец Виктор указал на поучительный смысл кренделя сего. Похвалил преосвященный благое рвение, порадовался, как наш христолюбивый народ ласку ценит. А тут тетя Люба, – «стрекотуньей» ее зовут, всегда она бухнет сперва, а потом уж подумает, – и ляпни:
– Это, преосвященный владыка, не простой крендель, в нем сердце человеческое, и ему за то трезвон был!
Так и сгорели от стыда. Преосвященный как поднял расстегайчик, так и остановился – и не вкусил: будто благословлял нас расстегайчиком, очень похоже было. Протодьякон махнул на тетю Любу, да рукавным воскрылием лиловым бутылку портвейнца и зацепил, и фужерчики на пол полетели. А отец Виктор так перепугался, что и словечка не мог сказать. А тут преосвященный и погрози расстегайчиком: что-то ему, пожалуй, показалось, – уж над ним не смеются ли. А смеялись в конце стола, где сидели скоромники и вкушали куриный бульон со слоеными пирожками, а пуще всех барин Энтальцев, чуть не давился смехом: рад был, что посадили-таки с гостями, из уважения к пирогу.
Повелел преосвященный отцу Виктору пояснить, какой такой кренделю… трезвон был, в каком приходе? Тот укрепился духом и пояснил. И что же вышло! Преосвященный весь так ликом и просветлел, будто блаженный сделался. Ручки сложил ладошками, с расстегайчиком, и молвил так:
– Сколь же предивно сие, хотя и в нарушение благочиния. По движению сердца содеяно нарушение сие. Покажите мне грешника.
И долго взирал на крендель. И все взирали, в молчании. Только Энтальцев крякнул после очищенной и спросил:
– А как же, ваше преосвященство, попускают недозволительное? На сладости выпечено – «благому», а сказано – что?! – «никто же благ, токмо един…»?..
И не досказал, про Бога. Строго взглянул на него преосвященный и ручкой с расстегайчиком погрозил. И тут привели Василь Василича, в неподобном виде, с перепугу. Горкин под руку его вел-волочил. Рыжие вихры Василь Василича пали на глаза, бородка смялась набок, розовая рубаха вылезла из-под жилетки. А это с радости он умастился так, что отец Виктор с него не взыскал, а даже благословил за сердца его горячность. Поглядел на него преосвященный, головкой так покивал и говорит:
– Это он что же… в себе или не в себе?
И поулыбался грустно, от сокрушения.
Горкин поклонился низко-низко и молитвенно так сказал:
– Разогрелся малость, ваше преосвященство… от торжества.
А преосвященный вдруг и признал Василь Василича:
– А-а… помню-помню его… силач-хоругвеносец! Да воздастся ему по рвению его.
И допустил подвести под благословение.
Подвели его, а он в ножки преосвященному пал, головой об пол стукнулся. И благословил его истово преосвященный. И тут такое случилось… даже и не сказать.
Тихо стало, когда владыка благословлял, и все услыхали тоненький голосок, будто дите заплакало или вот когда лапку собачке отдавили: пи-и-и-и… Это Василь Василич заплакал так. Повели его отдыхать, а преосвященный и говорит, будто про себя:
– И в этом – все.
И стал расстегайчик вкушать. Никто сих слов преосвященного не понял тогда: один только протодьякон понял их сокровенный смысл – Горкин мне после сказывал. Размахнулся воскрылием рукавным, чуть владыку не зацепил, и испустил рыканием:
– Ваше преосвященство, досточтимый владыка… от мудрости слово онемело!..
Никто не понял. Разобрали уж после все. Горкин мне рассказал, и я понял. Ну, тогда-то не все, пожалуй, понял, а вот теперь… Теперь я знаю: в этом жалобном, в этом детском плаче Василь Василича, медведя видом, было: и сознание слабости греховной, и сокрушение, и радостное умиление, и детскость души его, таившейся за рыжими вихрами, за вспухшими глазами. Все это понял мудрый владыка: не осудил, а благословил. Я понимаю теперь: тогда, в писке-стоне Василь Василича, в благословении, в мудром владычном слове «и в этом – все!» – самое-то торжество и было.
И во всем было празднование и торжество, хотя и меньшее. И в парадном обеде, и в том, как владыка глаз не мог отвести от кренделя, живого! – так все и говорили, что крендель в живом румянце, будто он радуется и дышит, – и в особенно ласковом обхождении отца с гостями. Такого парадного обеда еще никто не помнил: сколько гостей наехало! Приехали самые почетные, которые редко навещали: Соповы, богачи Чижовы-староверы, Варенцовы, Савиновы, Кандырины… и еще, какие всегда бывали: Коробовы, Болховитиновы, Квасниковы, Каптелины-свещники, Крестовниковы-мыльники, Федоровы-бронзовщики – Пушкину ногу отливали на памятник… и много-много. И обед был не хуже парадного ужина – называли тогда: «Вечерний стол».
Уж на что владыка великий постник – в посты лишь соленые огурцы, грузди да горошек только сухой вкушает, а и он «зачревоугодничал», – так и пошутил сам. На постное отделение стола – покоем, «П», во всю залу раздвинули столы официанты, – подавали восемь отменных перемен: бульон на живом ерше, со стерляжьими расстегаями, стерлядь паровую – «владычную», крокеточки рыбные с икрой зернистой, уху налимью, три кулебяки «на четыре угла» – и со свежими белыми грибами, и с вязигой в икре судачьей, – и из лососи «тельное», и волован-огратэн, с рисовым соусом и с икорным впеком; и заливное из осетрины, и воздушные котлетки из белужины высшего отбора, с подливкой из грибков с каперсами-оливками, под лимончиком; и паровые сиги с гарниром из рачьих шеек; и ореховый торт, и миндальный крем, облитый духовитым ромом, и ананасный ма-се-дуван какой-то, в вишнях и золотистых персиках. Владыка дважды крема принять изволил, а в ананасный маседуван благословил и мадерцы влить.
И скоромникам тоже богато подавали. Кулебяки, крокеточки, пирожки; два горячих – суп с потрохом гусиным и рассольник; рябчики заливные, отборная ветчина Арсентьича, Сундучного ряда, слава на всю Москву, в зеленом ростовском горошке-молочке; жареный гусь под яблочками, с шинкованной капустой красной, с румяным пустотелым картофельцем – «пушкинским», курячьи, «пожарские» – котлеты на косточках в ажуре; ананасная, «гурьевская», каша, в сливочных пеночках и орехово-фруктовой сдобе, пломбир в шампанском. Просили скоромники и рыбного повкусней, а протодьякон, приметили, воскрылием укрывшись, и пожарских котлеток съел, и два куска кулебяки ливерной.
Перед маседуваном вызвали певчих, которые пировали в детской, «на заднем столе с музыкантами». А уж они сомлели: баса Ломшакова сам Фирсанов поддерживал под плечи. И сомлели, а себя помнили – доказали. Отец протодьякон разгорелся превыше меры, но так показал себя, что в передней шуба упала с вешалки, а владыка ушки себе прикрыть изволил. Такое многолетие ему протодьякон возгласил – никто и не помнил такого духотрясения. Как довел до… «…мно-гая лет-та-а-а-а…» – приостановился, выкатил кровью налитые глаза, страшные-страшные… хлебнул воздуху, словно ковшом черпнул, выпятил грудь, горой-животом надулся… – все так и замерли, будто и страх, и радость, что-то вот-вот случится… а официант-старичок ложечки уронил с подноса. И так-то ахнул… так во все легкие-нелегкие запустил… – грохот, и звон, и дребезг. Все глядели потом стекло в окошке, напротив как раз протодьяконова духа, – лопнуло, говорят, от воздушного сотрясения, «от утробы». И опять многолетие возгласил – «дому сему» и «домовладыке, его тезоименитство ныне зде празднуем…» со чады и домочадцы… – чуть ли еще не оглушительнее, говорили – «и ка-ак у него не лопнет?!» – вскрикнула тетя Люба, шикнули на нее. Я видел, как дрожали хрусталики на канделябрах, как фужерчики на столе тряслись и звякали друг о дружку… – и все потонуло-рухнуло в бешеном взрыве певчих. Сказывали, что на Калужском рынке, дворов за двадцать от нас, слышали у бассейной башни, как катилось последнее – «лет-та-а-а-а…» – протодьякона. Что говорить, слава на всю Москву и до Петербурга даже: не раз оптовики с Калашниковской и богатеи с Апраксина рынка вызывали депешами – «возгласить». Кончил – и отвалился на пододвинутое Фирсановым большое кресло, – отдыхивал, отпиваясь «редлиховской» с ледком.