Сказки детского Леса - StEll Ir
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуторок наш тогда и впрямь был ещё очень далёк от своего психоделического будущего и нам многое было тех лет всё равно. Три хаты криво-косо валящие о житейскую хитрость набок, да горсть землянок не фронтовых, а так себе – будто жилых. Нам хорошо там жилось. У нас одной ночи и ночной тишины было невпроворот. Мы жили собой и дышали светлым тихим и солнечным воздухом. Кладбища веяли покоем и стариной. Доброй старой стариной. Мы дышали взахлёб и открывали глаза по ночам от восторга. Мы не успевали наглядеться на мир за день и тихо переживали это ночью. Нас в мире вело. От непроглядной любви, от никем не спознаваемых вечеров, от возможности находиться в постоянном состоянии хатами, да и умом на краю. Солнце всходило и заходило каждый божий день, и нам от солнца было невыразимо светло…
У меня на ту пору быстро завёлся зайчик. Весь день я лежал с открытыми глазами и внимал светлый мир, а ночами зайчик приходил и пел мне баю. Иногда он приходил, конечно, и днём, но осторожно, чтобы никто не видел его и тогда он шалил. Щекотал нос мягкой лапкою мне, и я, наверное, от радости, громко и совершенно бесстрашно чихал. Они подходили смешные тогда и заглядывали ко мне в зыбку, я им делал «агу» и они успокаивались. Тогда ходить не надо было ещё и можно было ничего никому не говорить под предлогом маловозрастности, и я лежал окутанный солнышком и пелёнками и отлетал на во всю. Потом я стал расти и подрос. Тогда я встал на ноги и пошёл, а они перестали потешно агукать, а стали выражаться более менее понятным языком. Тогда и пришла осень...
Однажды я вышел за хутор, а они обеспокоились все. Может быть, потому что слепой песенник Гомер не родился ещё. А я встретил там волка. Серого волка, большого и настоящего. Он был тогда ростом мало не вдвое больше меня. Я объяснил ему себя, когда он пробегал мимо меня, тогда он остановился и сел. И завыл на вечернюю накатывавшую на нас луну. Они и спохватились тогда. И побегли. Меня шукать. За околицу. Они кричали смешные: «Волк! Волк!», как будто я так этого не видел. Тогда я обнял серого волка за шею и отпустил в лес. А они прибежали и были счастливы и радостны все в себе. Я не совсем понимал почему, но мне с ними тоже было хорошо. С той ночи я видел в небе луну. Остро, вывернуто и обрадовано. Когда приходила луна, я выл весь в себя нутри, но без этого воя я, наверное, и совсем не мог бы жить. Мне было хорошо по ночам.
А что до села нашего, как такового тогда ещё селом не являвшимся, а служившим лишь только малым пристанищем добрых людей, так село жило своей жизнью. Гуляли свадьбы, рожали деток и приходил Басаврюк. Свадьбы – ясно-понятно. Детки тоже понятно себе. А вот кто и зачем нам такой – Басаврюк? О, это был тот ещё персонаж! Каких мне доводилось видеть немало, но которые удивляли собой каждый раз! От имени до кончика хвоста на нём места живого не было и от того, вероятно, и был жив он до сам чересчур каждым бьющимся, словно оголённым, своим уголком. Вы видели когда-нибудь огонь, разложенный аккуратно прямо в ладошах? Бьющийся, трепещущий и ежесекундно обжигающий всё вокруг себя. Вот такой был Басаврюк. Когда являлся он на село, это в жизнь нашего притихшего хуторка являлись веселье до полнолуния и песни, страх-господь и сумбурь. А как уходил, так оставалось после него словно выжженное пепелище пожарищем – не раз без чтобы красного петуха над чьей-нибудь не в меру развеселившейся хатой иле же свесившего языка весёлого покойника повесившегося от вкушения с всем заветного древа бессмертия. От того и боялись его, а и деваться было куда: ведь он никогда не грозил и никого силком в рай тот свой не тянул. А все добровольно только оказывались в его пекле. Появлялся Басаврюк обычно на полную луну и на всём отходе её безбожно кутил над селом, а как не становилось и последнего огарка умершего месяца – как в яму канул. Во чрев пропадал. И так до несколько-их раз в год. А я им что, я всегда у них был…
А потом я вырос совсем и мне стало семь лет. И Петрусь тоже вырос и был уже не беспортковым, а самым что ни на есть гарным козаком. Одно беда – с голодрабцев голодрабцем. Не шло ему золото в руки, хоть и горбатил почти что без просыпу, а потому хоть и был он чуть не самым статным на ту пору из парубков, а от беспорточного своего состояния всё же не далеко ушёл. И была у них с Пидоркой любовь, потому что Пидорка к тому времени уже не в куклы играла, а была красавицей каких мало и по сей день в нашем приотнесённом краю…
По вечерам до хриба было в нас божих фантиков, тогда и был в нас тогда беспокой. Я узнал на ту пору уже много своих и мы бегали голопятками по всей выжженной солнцем за день степи. А ввечеру я запускал им зайчика или собирались мы до отдалённого гурта и сказывали про меж собой диковинные вечерние казочки. Возвращались домой по приборам, впотьмах и с радистом-стрелком, что повис на ремнях, в-фюзеляже-пробоины, в-плоскости-дырки… А поутру, как ни в чём не бывалые, метались уже угорелыми прусаками по вновь наступающему лету и на всю улицу дню.
Только вот была для их любви закавыка одна. Не хотел батька дочь-красавицу бесприбыльно отдавать. За голодрабца. Батька жадничал на ту пору и за это у него отобрали всех нас. Он потом сидел старый, кряхтел, и седой, и не мог унять трясущейся своей бороды. От горя. Но это далеко было ещё потом и мы всё равно потом этого уже не знали, а мы жили в тогда. И думали, как же лучше всем сделать, чтобы любовь как любовь бы была – неубитая.
Петрусь решил в козацкий поход идти – золото воевать. Наберу, объяснял нам, добра, навоюю золотых жупанов, да красных кимчарей, и вернусь за тобой – моя коханночка. Уж тогда батько умом пойдёт и отдаст за меня тебя милую. Только ты не долго там будь, говорила Пидорка ему, не набежала бы туча злая до возвращения твоего, а разлуки я с тобой не перенесу. Так и решили. Петрусь так решил, и Пидорка его ненаглядная, и я. А польский панич не так-от решил. И пришёл раньше всех. Не успел ещё Петрусь сбрую на будущего своего коня выковать, как повадился по Пидорку до батьки ходить малый лях со звонкими карманами и с не менее звонкою лысиной во весь, не наживший ума перекатного, лоб. Ну да батьке не целоваться было с той лысиной и он Пидорку то ляху отдал…
Свадьба назначалась весёлая. Краше бы той свадьбы не было, я такие свадьбы видал. Разгульные, ухабистые и экономистые в одновремень. Потому что теми же нарядными шёлковыми лентами без лишнего расхода и примысла приходится в них увивать и невесту и, след же, покойницу. Потому что рушниками дорогими не успев утереться – уж тут же подвязываются. Потому как одна и та же горилка идёт сначала в звонкое здравие, а потом в незадолгую и за тишины упокой. А откричавши «Горько!!!», гости добрые вскоре молчат, как треклятые, и провозглашают молчанием тем сластный без вести конца странный сон… Знатная свадьба б была!
Позвала тогда Пидорка меня к себе и говорит: «Беги, Ивасю, к моему суженому. Скажи Петрусю, что отдают меня в засилки. Не успели мы с ним ненаглядным нажиться, успеем зато наумираться вдостат. Скажи, не будет у той свадьбы моей продолжения. А будет одно, да недоброе, окончание. Пускай, если до времени, позаботится о домовинушке мне бы в рост…».
Так сказала Пидорка, я и побег. Я быстро тогда бегать умел. Как ветер. Потому что штаны к земле ещё не тянули, а небо уже было большое – больше всех. Вот и добёг. Петрусь на ту пору в поле мешки с цибулей таскал на возы. Батрачил по очереди на тех, кто поиместей был. Своих-то мешков таскать ему на раз не хватило бы. Так вот, прёт он два добрых куля, а я как раз. Навстречу ему. «Петрусь, говорю с полупыха, Пидорку за ляха отдают!»
Ну и что Пидорка передать велела стою объясняю ему, а он под мехами будто просел. Лицом стал чёрен и гнут его к земле словно нарастающие на нём сразу мешки. Я заботиться уже в уме стал, как бы не вогнали они Петруся в землю совсем, да ничего – обошлось. «Так не будет же жизни и мне!», сказал тогда Петрусь, «Хотел воевать идти в туретчину, да видно, и не ходя, отвоевал…». И велел передать Пидорке, что сумеет состряпать домовину навряд, поскольку как её овенчают только, так он и уйдёт сразу из этого света на тот. И там, мол, дожидаться уже будет спокойный – её. Поклал в аккуратную прискучившие ему свинцовы мешки и пошел, качаясь, как не совсем трезвый, а вроде как выпивший. Я побежал до дому, рассказать всё Пидорке моей. А вечером пришёл Басаврюк…
А я был свободный же уже и гулял. Вечерело всё-таки, и мои товарищи мало помалу потянулись домой, нас осталось всего несколько на околице играть, а потом я и вовсе остался – один. Мне не хотелось в тот вечер домой, я смотрел в далеко и на звёзды и мне было тихо и хорошо дышать под широким исчезающим в темноте небом. Божиих звёздочек было мало ещё и месяц только нарезался острым серпом из-за самый край горизонта и было тепло. В сумерках шёл по дороге к околице кто-то, и я смотрел и смотрел внимательно ему в глаза, чтобы узнать. Он тёмный был совершенно и нелегко было смотреть, а потом подошёл. Он был Басаврюк. А я подумал почему-то – это же волк. Мой волк, что отпустил я давно давно давно. И я угадал. Я угадал в нём его.