Демон театральности - Николай Евреинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гм… Не знаю, что вам на это ответить… Но… почему вы находите, что мы ведем с вами сейчас «искусственный диалог»?
— Потому что, если б мы с вами говорили попросту, без всякого соблюдения драматической формы «салонного разговора», то…
— То?.. Договаривайте!
— То я бы с вами, может быть, и разговаривать не стал бы!
— Как так?!!
— А если бы стал, то, кроме ругани, вы ничего бы от меня не добились!
— Что ж бы вы мне сказали?.. Это становится интересным!
— Увольте!
— Нет, я прошу! я требую!..
— Сказал бы: «дурища набитая! не для твоих цыплячьих мозгов такие истины, как “каждая минута — театр”!»
— Ха, ха, ха!.. Сильно сказано!.. Нет уж лучше «искусственный диалог»!
— Я то же думаю.
— Предпочитаю, чтобы в таком случае каждая минута была бы «театром»!
— Je ne désire pas mieux{344}!
— Ха, ха, ха! Удружили! нечего сказать!
— Простите!
— Итак — status quo ante{345}!
— Извольте!
— Мы с вами «играем»…
— «Играем».
— Как актеры?..
— Как актеры.
— И это неизбежно?
— Совершенно верно.
— Совершенно верно?.. Гм… Может быть. Только не надобно об этом думать, а то…
— Что?
— Можно с ума сойти… мозги не выдержат…
— Цыплячьи!
— Что вы сказали?
— Ничего.
— Нет, вы что-то сказали.
— Я сказал «про себя», «à part»{346}, «к публике».
— Кажется, это не входит в вашу «роль»?
— «Отсебятина». Извиняюсь…
{162} — Что случилось с вашим глазом?.. Соринка?.. Отчего вы покраснели?
— Вы меня сконфузили и… не желая в этом признаться, я хотел маскировать смущение неловкостью в глазу.
— Я с вас сорвала маску!
— Если вы станете внимательней, вам это будет удаваться в жизни с кем угодно и когда угодно! — ежеминутно.
VI. Дон Кихот и Робинзон
«Но еще удивительнее то, — заметил священник, — что стоит только оставить этот сумбур и заговорить с ним о чем-нибудь другом, и вы его узнаете: так судит он обо всем ясно, толково и умно — без этого несчастного рыцарства, уверяю вас, всякий признал бы его за человека высокого и просвещенного ума».
Так кончается глава XXX первой части «Дон Кихота».
«Так судит он обо всем ясно, толково и умно»… «Человек высокого и просвещенного ума»… Это Дон Кихот-то!
Как же так? Как мог высокий и просвещенный ум, так ясно и толково обо всем судящий, увлечься какими-то детскими сказками и отдаться, да притом еще отдаться целиком, «с руками и ногами», во власть какого-то сумбура!
Этого священник не уразумел.
Не уразумели этого и те критики Сервантеса, которые, во главе с Фишером, усмотрели в «Дон Кихоте» прежде всего намерение поэта осмеять рыцарство; выполнение, мол, этого задания и дало главным образом ценность «Дон Кихоту» в качестве народного романа, «потому что народ возбуждается им к осмеянию отжившего идеала аристократии»[451].
Какая чушь!.. Какое дело нам, обожателям Рыцаря Печального Образа, до рыцарских романов, давно уже исчезнувших с горизонта книжных рынков, давным-давно уж никому не интересных, безвредных, а теперь и неизвестных нам вовсе!
{163} Неужели заслуга Сервантеса только и только в смертельном ударе рыцарским романам (если оставить в стороне проблему художественности в фактуре «Дон Кихота»)?
Неужели в наших глазах столь уже доблестно сейчас осмеяние социального зла (?) седой старины, — зла, столь же проблематичного, сколь ничтожно его значение для грядущих веков, а в частности для нас, позитивных людей рубежа XIX — XX веков!
Ужель восторг пред «Дон Кихотом» равносилен злорадству над кончиной рыцарства и над аутодафе рыцарских романов!..
О, эти «классические» объяснения классических произведений!
Насколько прав был Гейне, сказав, что перо гения выше его самого, так как захватывает гораздо больше его случайных намерений…
Рыцарство, как синоним насилия и грабежа, каким оно стало в эпоху своего вырождения (на заре эпохи «Возрождения»), осталось в нашей памяти, вопреки всем нынешним медивистам мира, синонимом благородства и честности, а рыцарский роман, почти неизвестный нам, окутан в нашем представлении сладчайшей дымкой мистического романтизма. Как же прославлять нам Сервантеса за надругание над самым дорогим, самым чарующим, самым святым, что только осталось в памяти испошлившегося человечества от жестокого и мрачного Средневековья!
Пусть Сервантес, написав неподражаемо-подражательный рыцарский роман sui generis{347}, хотел в действительности написать сатиру против рыцарских романов, — мы любим творца «Дон Кихота» совсем за другое, и это другое — тот искренний и пламенный протест против торжествующей реальности нашего здешнего существования, который подразумевается в Кихаде на каждом шагу его «сказочных» подвигов.
Быть нездешним, будучи здешним, да ведь это же удел не только Кихад, но и святых, но и ангелов!
«В это время какой-то пастух свистнул пять или шесть раз, и это окончательно убедило Дон Кихота, что он находится в знаменитом замке, в котором услаждают музыкой его послеобеденный отдых, и тут треска показалась ему форелью, черный хлеб — белым, прислуживавшие ему женщины — знаменитыми дамами, а хозяин — управляющим замком, и невыразимо был он восхищен принятым им намерением сделаться странствующим рыцарем и блестящим результатом его первого выезда».
И вам, если вы здешние, не завидна перемена декораций, наступающая мгновенно после пяти или шести свистков?.. Вы хотели бы все видеть, как цирюльник, священник или Санчо Панса — друзья ламанчского героя?
О, Санчо Панса, несмотря на все свое духовное убожество, такой трезвый, такой здешний, такой тутошний! О, его не надуешь, не зачаруешь, не заколдуешь!
«— Когда ты приблизился к ней, не повеяло ли на тебя восхитительнейшими ароматами, не благоухало ли все вокруг нее, как в магазине самого изысканного парфюмера?
{164} — Никаких запахов я не слышал от нее, кроме одного, — ответил Санчо, — происходившего, верно, оттого, что работая, она страх как потела…
— У тебя, верно, был насморк[453], — сказал рыцарь, — или ты слышал свой собственный запах, потому что я, кажется, знаю, как благоухает эта роза между шинами, эта садовая лилия, эта разжиженная амбра.
— Пожалуй, что свой собственный слышал я, — продолжал Санчо, — я, точно, зачастую слышу от себя такой же самый запах, какой, показалось мне, слышал от вашей дамы Дульцинеи. И ничего тут мудреного нет, если я слышал, потому что один черт, говорят, похож на другого…»
Что же вам нравится больше, читатель: нос Дон Кихота или нос Санчо Панса? Хотели бы вы обонять по-донкихотски или по-санчопански? Желали бы вы видеть в Альдонсе Лоренсо Дульцинею Тобосскую или, по-вашему, уж раз Альдонса, так и оставайся Альдонсой?
Чей жребий слаще? Какой выбор благороднее? Результаты какого выбора желательней в этом проклятом мире, где, не будь мы «quand même{348} Дон Кихотами», не найти ни одной Альдонсы, от которой пахло бы только «разжиженной амброй»?
О, если вы Санчо Панса, вам, разумеется, никогда не понять, зачем, для чего, с какой стати Дон Кихоты донкихотствуют.
«— Мне кажется, что все эти безумствовавшие и страдавшие рыцари, — заметил Санчо, — были вызваны к тому каким-нибудь особенным обстоятельством. Но вам-то, ваша милость, из-за чего сходить с ума? Какая дама осерчала на вас? или какие доказательства имеете вы шашней вашей дамы Дульцинеи Тобосской с каким-нибудь христианином или мавром?
— В том-то и дело, что никаких, — отвечал Дон Кихот. — Но что было бы особенного в том, если бы странствующий рыцарь стал сходить с ума вследствие какой-нибудь причины? — решительно ничего. Сила в том, чтоб он стал сумасшествовать без всякой причины…»
В этих словах вся своеобразная апология донкихотства, выраженная так просто, как это может быть, казалось бы, понятно недоумевающим Санчо Пансам. Проглядеть эти слова в бессмертном произведении Сервантеса так, как это случилось с Тикнором{349}, Фишером, Эмилем Шалем и др., — значит проглядеть весь смысл донкихотства, все его raison d’être{350}, все возможное оправдание здравости ума героя, которого Сервантес так любит, в угоду несмышленышам называть полоумным. Впрочем — нельзя научиться понимать Дон Кихота, — Дон Кихота можно только почувствовать, и почувствовать тем именно чувством, которое, в возможном устремлении своем, и называется теперь донкихотством.