За две монетки - Антон Дубинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марко смотрел на него огромными глазами, неожиданно осмысленными и яркими в темноте, и внятно сказал: «Все, что ты хочешь, amore mio. Все, что ты хочешь». Гильермо едва не уронил его на месте, но тут оказалось, что это не он держит Марко — тот сам отлично держится за него, просто-таки вцепился в него, как клещ. Последние три шага они проделали в ритме какого-то идиотского вальса, после чего Гильермо отпустил его, роняя на кровать, и свалился вслед за ним, даже хуже — на него, почти хохоча от безумия ситуации: сестра Елена, Джампаоло, провинциал брат Джузеппе, мама моя, видел бы меня сейчас кто-нибудь! От изумления и смеховой дурноты, похожей на спазм, он не смог сразу подняться: туго закрученная в теле пружина за что-то зацепилась и не спешила распрямиться, и последняя, должно быть, совсем последняя волна русского алкоголя подкатила снизу вверх, лопаясь в голове множеством пузырьков. Руки Марко по-прежнему держали его — и крепко держали, одна — закинутая на шею, другая — отчаянно вцепившаяся в ремень его штанов, и Гильермо мгновенным шоком осознал, какой же тот сильный, гораздо сильнее его самого, так что рванулся уже с нешуточным — нет, не страхом, однако и не отвращением… Плотское изумление всего Гильермова тела — изумление, что ему не противно — длилось не долее пары секунд, но за эту пару секунд он успел запомнить, словно бы осязательным оттиском, ощущение чужой горячей кожи, кожи к коже, впервые за… Господи, и верно, за все тридцать восемь лет, не считая младенчества.
— Это грех, — выдохнул Марко ему в лицо, то ли дрожа, то ли дыша слишком часто; слова его пахли дурным вином и еще чем-то, безумно знакомым, едва ли не родным, как будто теперь у них на двоих остался один запах. — Это… грех… amore mio. Amore. Что же… нам… делать?…
А еще он был тверд, как деревяшка, тверд совершенно понятно где, и ничего более комичного и одновременно более трагичного представить себе было невозможно. Но вечный трикстер, живший в груди Бенуа Дюпона с начала его дней, его защита и оборона от ненавидящей смех дамы Сфортуны, предпочел плотно отделить себя самого от происходящего с ним. И, увидев себя со стороны, не скатиться в окончательные наблюдатели.
Нервный смех все-таки прорвался и выкатился меж зубов Гильермо, смех шепотом, едкий, как рвота:
— Что делать? Спать, — выдохнул он ответ, почти задыхаясь — так крепко рука Марко, сильная рука регбиста сдавила его шею, вонзая горячие пальцы под ключицу. — Спать, дурак. Спать, фра Кортезе. И немедленно.
Дичь, полная дичь кончилась так же быстро и внезапно, как и началась. Пружина распрямилась, Гильермо вскочил наконец, тяжелые руки Марко бессильно скользнули по сторонам его тела. Гильермо постоял над ним пару ударов сердца, восстанавливая дыхание; потом вытянул из-под страдальца простыню, набросил сверху. Тот лежал безучастный, мокрая голова скатилась набок, рот приоткрыт. Лицо — вроде мужское, но одновременно детское — было горестным в темноте, как театральная маска Пьеро. Силы Гильермо кончились — мгновенно и полностью. Он бросил себя на соседнюю кровать — с таким же усилием, с которым полчаса назад поднимал с пола своего товарища — и вытянулся на покрывале с еле слышным стоном. Тело мерно гудело, целиком превратившись в колокол. Потребовалось собрать всю силу воли, чтобы кое-как стянуть и бросить вниз джинсы и забраться в постель. Он думал, что провалится в сон сразу, едва закроет глаза; но что-то билось внутри него, неусыпное и почти чуждое, как надоедливая пульсирующая жилка. Опьянение, по большей части изгнанное, но все еще остающееся где-то на краю, как гость, стоящий одной ногой на пороге, какое-то время мешало ему понять, что это такое; когда же он понял, это было похоже на сильный удар под дых. Рвано вдохнув, Гильермо сел в кровати, глядя перед собой невидящими глазами: тело его бурлило самым обычным вожделением. Не будь все настолько дико, настолько нереально, он распознал бы происходящее с первого мига: как всякий здоровый молодой человек, он знал это желание, порой просыпался от него по ночам, порой отслеживал его тени днем и всегда спокойно знал, что и как надлежит с ним делать. Сейчас же он настолько не ожидал чего-либо подобного, что был — смешно сказать — практически уязвлен в середину своего самолюбия. Ведь он никогда не мог даже предположить… Даже краешком разума допустить — хотя бы смирения ради — единую мысль о том, что может стать настолько — Господи, именно это слово — настолько интересно. Власть. Темнота. Власть. Этот человек, комок тепла и нужды, сам хочет твоей власти. Он уже пахнет так, как ты, он плачет, он зависит от тебя целиком, и если отпустить себя раз в жизни… прямо сейчас…
Что ты, Наполеон, как младенец прямо.
Не знал, что парень может делать это с другим парнем? Даже смешнее, чем с девчонками. Те делаются беременными, а тут все безопасно, если никто не узнает.
Правда, тот парень, который внизу, он потом как будто и не парень уже. Зато тот, что наверху…
Эй, психованный! Стой! Да пошутил я. Ты совсем спятил?! Все французы — психи! Пошутить нельзя!
Как он уносил тогда ноги со школьного двора, из-за проклятой трансформаторной будки, символизировавшей темную сторону жизни, хуже, чем побоями и угрозами, напуганный словами — словами почти доверительными, словами почти товарища, вызвавшими в нем совершенно неконтролируемую панику отвращения — и, что еще страшнее и противней перед самим собой, легкий толчок неконтролируемого интереса…
— Ч-черт знает что такое, — вслух сказал Гильермо, поднимая руки к вискам. Закрыл глаза на миг, но и там, в бархатной темноте под веками, увидел теплые разводы, пульсирующие шары на грани реальности. В их ритме кровь колотилась по всему телу, и больнее всего — в солнечном сплетении и между ног. Мой добрый принц Оранжа встал рано ото сна. Чуть свет зовет он пбжа: седлай-ка мне слона… Я схожу с ума?
— Черт. Черт, — повторил он, пробуя на вкус звук своего голоса — и не слыша его. Эй, Гильермо, Гийом-Бенуа Дюпон, ты вообще здесь? Есть тут кто-нибудь?
Мессу завтра служить, сказал в его голове холодный голос. Собственно, его собственный голос, но с другого края — того берега, на котором он окажется завтра, на котором он уже жив и цел. Тебе завтра служить мессу, кретин. Будь так добр, вот прямо сейчас посмотри внимательно, о чем ты вообще думал секунду назад? Гильермо перевел дыхание, сморгнул, как лунатик, просыпающийся на высокой крыше. На тумбочке между кроватями серьезно и чинно тикал будильник. Нормальный будильник, реальная вещь, res. В ванной громко капала вода.
Боже мой, я что, секунду назад серьезно размышлял, не заняться ли ради интереса любовью с собственным младшим собратом?!
Гильермо упал обратно на постель — так громко, что пружины под ним застонали. Беспамятный Марко жалобно заворочался на кровати в метре от него. Невнятно что-то пробормотал. Гильермо положил руку себе на сердце, ища, где же оно, и нашел — оно колотилось тупыми короткими толчками, и Гильермо отстраненно подивился, насколько, должно быть, ужасно чувствует себя человек, который всегда ощущает себя так глупо, постыдно и ранимо, который всегда… всегда хочет его, будем называть вещи своими именами, прятаться не от кого, слушают тебя только ты сам и Бог. Вот он, этот человек, лежит в пьяном забытье совсем рядом, вытяни руку — коснешься. В порыве жалости и милости он даже протянул эту самую руку — она замерла в воздухе и легко перекрестила спящего — будто сама, будто против воли Гильермо — и упала уже в полусне, и Гильермо не нашел сил поднять эту засыпающую руку, так она и свесилась с кровати, когда ее хозяин отплыл в темный тихий сон, милостивый сон без снов, потому что завтра вставать рано, потому что завтра — служить мессу.
Как и ожидалось, едва проснувшись, Марко тут же пожалел, что вообще проснулся. Что там проснулся — даже и родился на свет. Минуты две он еще никак себя не чувствовал, а потом на него разом накинулись и дергающая головная боль, и рвотные позывы, и отвратительная сосущая пустота в животе и под ложечкой, а тут еще он вспомнил какие-то отрывочные куски вчерашней ночи и сегодняшнего предрассветья — и почти обрадовался, что так плохо. По крайней мере, телесная дурнота приглушала муки совести. Должна была бы приглушать. Марко осторожно, стараясь не сломаться окончательно, повернул голову — так бережно несут ночной горшок, чтобы не расплескать нечистоты — и увидел до странности серое, пустое окно с туманным небом, голую жалобную спину спящего товарища на кровати под окном. А на краю ковровой дорожки, что между кроватями, у Маркова изножья, сидел небольшой печальный ангел и смотрел на него с тихим выражением, которое в равной степени можно было бы назвать и упреком, и грустью, и внимательным состраданием. Не знал Марко слова для такого выражения.