Муж, жена и сатана - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Золотая… — шептал Иван Никифорович, — золотая моя… Прасковьюшка…
— Ладно… — прошептала она, не противясь его напору, — я согласная… Только беспременно сходи после к Ивану Ивановичу и помирись с ним, а то на душе у меня будет неспокойно… — и, перестав сдерживать себя, распахнула глаза навстречу новому старому чувству…
Распахнула и увидала тонкую полоску утреннего света, делившую надвое стену напротив. Полоса эта, просочившаяся сквозь щель между неплотно стянутыми гобеленовыми шторами, верхней частью своей упиралась в старую, единственно сохранившуюся фотографию сгоревшего мужа, держащего на руках их грудного сыночка, а точнее, в самую середину высокого мужниного лба. Дальше, поделив снимок на две косые части, линия уходила вниз, к паркетному полу под лаком, последовательно оставляя колею на невысоком Лёвушкином комоде, какой оба они с Аданькой называют так смешно — «Буль», и отсекая по пути часть правого подлокотника того самого лишнего для хозяев кресла с изрядно обтертой обивкой, которое не влезало к ним в спальню. В конце длинного пути узенький лучик этот светом своим упирался в покрытый белым маслом плинтус и там же заканчивался.
Между плинтусом и кроватью валялась скинутая одежда: мохеровая кофта, юбка от Аделины Юрьвны, ее же старые кеды и майка от Лёвы. Тут же, на полу, но чуть поодаль обнаружилась байковая ночная рубашка, в которой она вчера ложилась, сразу после того, как про Гусака этого сказали. И это она помнила точно. Как такое могло случиться, что сама собой, без ее на то воли, ночнушка эта слезла с тела и оказалась на полу, дотукать Прасковье, как ни старалась она, не удалось. Но и страха отчего-то тоже не было от такой необъяснимой находки. Как и отчаянья, какое вполне могло настичь бы голову и подвергнуть ее суровому наказанию. Но если по-другому глянуть, то вещи эти, по крайней мере, имелись в наличии, хотя и не на своих местах. А вот косынки из креп-жоржета и заколки-гребня из черепаховой спины не было. Совсем. Нигде.
Она опустилась на колени и заглянула под кровать — там, за исключением тапок, было пусто, как в новом чемодане. Прасковья подобрала юбку, какую не носила с прошлого сезона, и, сложив, аккуратно повесила на спинку стула. Однако юбка перевесила с одной стороны и сползла на сиденье. Прасковья подняла ее, и тут рука ее нащупала нечто мягкое и приятно-упругое. Оно же, кроме того, было еще и довольно увесистым и находилось в накладном кармане. Она запустила туда руку и вынула продолговатой формы, довольно объемный пирог, явно не покупной, уж больно шикарным и пышным было само тесто дрожжевого замеса.
«Грибной», — тут же установила она, не понимая, отчего знает об этом с такой определенностью. Впрочем, точно так же была она и неколебимо уверена, что никогда больше не увидит в этой жизни ни косынки своей старорежимной, ни черепаховой заколки. Однако, несмотря на этот весьма огорчительный факт, на душе у нее все равно было светло и покойно. Она отменно выспалась и ощущала непривычный для утреннего времени прилив свежих сил, неведомо откуда взявшихся вдруг в ее пожилом теле. Суставы отчего-то не ныли, шею тоже не ломило как обычно, с медленным последующим отпусканием болевых ощущений к обеденному времени, к тому часу, когда боль эту она уже размотает шеей по всякому.
Когда Лёва с Аделиной Юрьевной вышли к завтраку, то немало удивились тому, когда же это Прасковья успела испечь грибной пирожок. Он был аккуратно разделан на ломти, и каждый из них она обжарила с двух сторон, на постном масле.
— Чудо просто! — похвалил ее Лёва, дожевав деликатес. — А чего сияешь сама-то как после санатория какого — гормональный фон, что ли, шалит? — и подмигнул жене: — Как подменили Прасковью нашу, не находишь, Адусь?
Та понимающе улыбнулась и вместо ответа осведомилась у домработницы:
— Все в порядке, милая? Спала нормально?
— Не знаю я, — покачала головой та. — Ничего понять не могу, вроде б все как всегда, а только не болит. Опасаюсь, кабы не рак, уж больно разом навалилось, как опухоль, их же поначалу никогда не видать. А везде уж понесло, чую я, повсюду ломоту сымает, чтоб голову задурить. Когда ни в каком месте ничего не ломит и не саднит, тогда оно самое жуткое и есть. Не к добру это все, не знаю…
23
К привычному часу, плюс-минус, классик был на месте, как кортик Пельше. Ручка трижды качнулась и замерла.
— Добрый вечер, Николай Васильевич! — приветствовала его Аделина. — Очень рады вас видеть.
— Здрасьте! — добавил Лёва и от себя. — В смысле, не «видеть» она хотела сказать, а приветствовать вас в нашей спальне.
Экран к этому времени уже давно светился голубоватым, дощечка же была настроена еще раньше того. Все это и заработало сразу же после обоюдного приветствия.
«Доброго вам вечера, Лёва и княгинюшка, безмерно счастлив неизменному радушию вашему, Господь все же, хочу надеяться, слышит меня и не противится усилиям моим вскорости встретиться с ангелами на небесах…»
— Сразу вопрос, Николай Василич, если можно! — Лёва влез со своей темой, не дождавшись завершения письменно изложенной мысли гения русской литературы, но уж слишком у него сильно жглось изнутри, ну никак не получилось удержать в себе любопытство. — А куда, если не секрет, Прасковья наша ночью сегодня припутешествовала? А то прямо перо ей вставь, сами знаете, в какое место, так полетит не хуже Гоголя нашего. — Получилось довольно двусмысленно, и Лёва тут же сообразил, что лоханулся; но он тут же исправился, отменив бесконтрольно выпущенную фразу. — Я хотел сказать, попугая нашего, птицы-тройки, не хуже. — Относительно «тройки» предварительное согласие между ними так же отсутствовало, во всяком случае, главный Гоголь не был в курсе Лёвкиных терминологических изысков, и потому Гуглицкий, снова поймав себя на неточности формулировки, перефразировал всё с самого начала, в окончательном теперь уже варианте. — Я имею в виду, Николай Васильевич, что будто заново Прасковья наша родилась, говорит, не болит у нее больше ничего и к тому же еще пирогов напекла с самого утра.
«…Она, Лёвушка, женщина воистину просто удивительная, Прасковьюшка ваша. Одарив его существованьем, прежде полагал я, что Иван Никифорович мой и не мужчина вовсе, если по коренному счету смотреть, а не задерживать вниманье лишь на половых отличьях. Сами посудите, пошлое, никчемное прозябанье в украинской провинции, ленная жизнь, каждодневное обжорство, заплывшая салом душа, отсутствие малейшей тяги к прекрасному, исключительно обывательские интересы, превращающие человека в существо с глупыми мыслями и оттянутым пузом… все это убивает устремленье такого героя к женщине, а она-то ведь и есть самое наипрекраснейшее из того, что создала природа наша матушка на этой земле. Однако ж ошибался я, как видно мне теперь. Не стану изъясняться пространно, скажу лишь, что зажгла-таки Прасковья наша мужескую страсть в помещике этом, о какой и сам я не ведал, заставила оторвать себя от привычности и разбудить в недогерое этом моем зачаток человека. А ведь повестушка эта целиком о позоре российском нашем, всецело об нем, без всякой скидки ни на что. А оказалось, не сполна — есть остаток человечий, выискался с ее помощью — за что безмерная ей моя благодарность…»
— Жаль, переписать уже поздно, — огорченно произнес Лёва, — а то, наверное, вся история эта сложилась бы иначе, никто бы не поссорился ни с кем, а вы бы, Николай Василич, тоже не написали в конце по то, что «скучно жить на этом свете, господа…»
— Ну написал бы по другому поводу, неважно, да, Николай Васильевич? — этим своим вопросом Ада решила застопорить отрыв мужа от первой нереальности, с тем чтобы он окончательно не перебрался во вторую, гораздо более удаленную по сравнению с первой и не настолько актуальную сейчас. — Мы, кажется, остановились с вами в тот момент, когда вы обитали в коммуналке, сделанной из вашего особняка советскими властями, верно?
Поверхность планшета начала покрываться мелкой рябью.
«Совершенно справедливо замечено, Аданька, именно так. Однако в середине, если память не изменяет мне, 1964 года здание это передано было постоянному представительству Киргизской республики при Совете тогдашних коммунистических министров. Не могу сказать, что последующие двадцать два года обитанья моего при них были плодотворными с точки зрения пристрастья моего к изученью людских трагедий, а равно и комедий. В людях тех, в киргизах, населявших поместье, в их словах и поступках мало было вещей, способных возбудить мое любопытство. Отличались они замкнутостью характера, неизменно скучным, молчаливым и чаще неоправданным послушаньем начальству своему, низкопоклонством, угодничеством и даже, сказал бы, лизоблюдством. Сейчас бы о таком, в широко применяемой ныне и противной для меня фразеологии, вполне могли бы сказать — «Ревизор» отдыхает». А только не так это, господа, не столь похоже и близко моим временам. Хлестаков мой, будучи исконно русаком, мог, залив в себя вина, сделаться верховодцем, распушить хвост, выпуская наружу дурное поочередно с привлекательным, смешное с печальным, обманное с искренним. Всякий встречный для него определяем самим мигом встречи, от друга сердечного до неприязненного человека, какого характеру русскому следует сторониться. Бесшабашная беспечность, развеселая удаль, непостоянство в голове и теле, как и героическое вместе с тем, и наплевательское, и талантливое вперемешку с бездарным и не полезным сердцу и душе — все это несовместное отчего-то ладным образом уживается в русской душе, отдельно смастеренной, составленной из неведомого матерьяла, обдуваемой другими ветрами, стремящейся к самовыраженью часто бездумному, ни на что не похожему, оттого и неповторимому… Именно в силу сказанного и не втянулся я в бытие киргизских человеков, не сроднилась искренняя тяга моя к постижению людей с тем, что наблюдал я более двух десятков лет. Да, присутствовал драматизм порою, и трагедии случались, не скрою, да только скучно, скучно, господа… Тупое рабство — дурная основа для драматургии — сие не тот человеческий конфликт, наполненный страстями, слезами и отчаяньем жизни в коммуналке, как вы, княгиня, назвали это позорнейшее соединение людей в принудительное стадное единство. И если б не покой и тишина, заполнявшая дом Толстых после стольких лет ужасающего гама и вечного переполоха, и принесшая мне отдохновенье в эти годы, то легкой рукой означил бы я годы те пропащими для души моей, беспамятно вычеркнутыми даже из неприкаянного обретания моего на грешной земле.