Гравилет «Цесаревич» - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, они все-таки выходят… Как глупо!
Я смолчал, но внутри у меня будто мясорубка провернулась. Хаусхоффер взял бутылку и наполнил свою рюмку до краев.
— За вас, господин Трубецкой.
— И за вас, господин Ха…
— Нет-нет! Я здесь ни при чем. За вас, — он выпил залпом. — Вы первый честный работник спецслужбы, которого я встречаю в своей жизни, — протер уголки заслезившихся глаз мизинцем. — А то наезжают тут время от времени провода чинить. Или, вместо старика, который привозит продукты, явится бравый офицер, одежду возчика-то увидевший первый раз за пять минут до того, как ехать ко мне на маскарад… «Ваш возчик заболел, прислал меня»… А сам, пока я разбираю пакеты, шасть-шасть по пристройкам. Смешно и противно. И обидно. Для человека, который девять лет общался с гестапо, эти ужимки райской полиции…
— Что? — не понял я.
Он помедлил, набычась.
— Простите. Я привык разговаривать сам с собой. Употребляя мне одному известные слова.
— Почему райской?
Он налил себе еще. Я сделал глоток. Держа рюмку у самого лица, он сказал:
— Конечно, райской. Вы ведь и не знаете, что живете в раю. У вас свои трудности, свои неурядицы, свои болячки, свои преступники даже — и вы понятия не имеете, что все это… рай.
— Пока не понимаю вас, господин Хаусхоффер, — осторожно сказал я.
— Разумеется. И тем не менее вы своего, кажется, добились. Отец много раз предупреждал: если Иван начнет что-то делать, по настоящему очертя голову — вот как вы представились мне — он всегда добьется успеха. Всегда. Но фюрер… — он не договорил, и лишь пренебрежительно, презрительно даже, поболтал в воздухе ладонью. Помолчал. — В конце концов, мне скоро умирать, и детей у меня нет. А если эта штука, — задумчиво добавил он, — действительно представляет такую опасность… Ее судьбу решать вам. Я уже пас.
Я молчал. Мне просто нечего было сказать, я не понимал его, даже когда понимал все слова. А он вдруг распрямился в кресле и бесстрастно спросил:
— Вы любите свою страну?
Тут уж распрямился я.
— Я русский офицер! — боюсь, голос мой был излишне резок. С больным человеком нельзя разговаривать так. Но Хаусхоффер лишь горько рассмеялся.
— Браво! — пригубил. — Таких вот офицериков Бела Кун сотнями топил в Крыму, живьем…
В Крыму? Русских?
Он явно бредил.
— Вам неприятно будет увидеть свое отечество в, мягко говоря, неприглядном свете?
Я сдержался. Сказал:
— Разумеется, неприятно.
— Утешу вас: мы тоже по уши в дерьме. Но нам повезло больше, вы нас разгромили. Впрочем, если бы вы разгромили нас в одиночку, это бы был конец. К счастью, существовали еще и союзники… А впрочем, в чистилище все хороши.
— Я вас не понимаю, — тихо напомнил я. Он очнулся — и сразу пригубил. Я отставил наполовину пустую рюмку. Он сказал:
— Да, в двух словах тут не расскажешь, — помедлил, как бы что-то припоминая, а затем произнес на ужасающем русском: — Лучше один раз увидеть, чем семь раз услышать, — и, взяв за горлышко бутылку, поднялся.
Пес, лежавший у его ног, вскочил. Отчетливо цокнули когти.
— Лежать, Гиммлер! — прикрикнул старик. Пес коротко проскулил, а потом послушно лег. И вновь — только стонали стекла от ветра, да по временам подвывала где-то, надрывая душу, труба дымохода. Старик жалко улыбнулся.
— Бедная псина. И ведать не ведает, как паскудно ее зовут. Но мне приятно. Как будто наконец я распоряжаюсь этим упырем, а не он мной… Идемте, Трубецкой, — и сразу пошел обратно к лестнице. Гиммлер негромко гавкнул, в последний раз пытаясь напомнить о себе, но старик даже не обернулся. — Идемте! — повторил он.
Тою же ветхой лестницей мы спустились ниже первого этажа, в подвал. Старик отпер одну из тяжелых дверей, тронул выключатель, и цепочка тускло-желтых ламп вспыхнула, уводя взгляд вдаль, на всем протяжении нескончаемого, загроможденного дряхлой мебелью коридора. Порой приходилось даже протискиваться, идти боком, чтобы не зацепить торчащие ножки кресла, опрокинутого на истертую тахту, или ржавый ключ, бессильно свисающий из замочной скважины ящика громадного комода, под который, вместо одной из ножек, были подложены книги возрастом не менее полутораста лет… Дошли до конца, до глухой стены. Старик постоял неподвижно, похоже, он еще колебался. Потом встряхнул головой — и я внезапно понял, что именно сейчас он окончательно решил оставить меня в живых.
— Я тоже умею быть благородным и честным, — проговорил он. — К тому же, полагаю, именно вас я ждал все эти годы.
Он странно, как бы пританцовывая на месте, несколько раз аритмично нажал на большой темный овал — след сучка — красовавшийся на краю одной из половиц, примыкавших к глухой стене. Раз-раз… раз-раз-раз-раз… раз… раз-раз-раз… Глухая стена с неожиданной легкостью шевельнулась и уползла вправо. Открылось небольшое кубическое помещение, в потолке которого чуть теплился полусферический матовый плафон. Стены были, похоже, чугунными, доисторически дико тянулись вертикальными вереницами вздутия заклепок.
— В прошлом веке не умели многого, что умеют сейчас, но одного у них не отнимешь. То, что они умели, они делали добротно, на века. Прошу, — и старик сделал рукою жест, пропускающий меня вперед.
Я вошел в железный куб.
Старик последовал за мною и снова станцевал одной ногой. Стена почти беззвучно встала на место, а наша тяжелая чугунная клеть медленно, чуть подрагивая, в сопровождении вдруг донесшегося снаружи приглушенного гула, поплыла вниз.
Мы опустились, пожалуй, метров на семнадцать-восемнадцать. Клеть рывком остановилась. Секунду ничего не происходило, а затем одна из ее стен широкой лопастью отворилась, с отвратительным металлическим скрипом повернувшись на угловой оси.
И снаружи уже горел свет. Просторный подземный зал открылся моим глазам, вслед за усмехающимся стариком я шагнул вперед и оказался на узком металлическом карнизе, обегавшем зал по периметру на половине высоты от пола до потолка.
Почти весь объем зала занимал стоящий посредине чугунный монстр — нелепо и неуклюже огромный, тоже простроченный вертикальными строчками заклепок, окруженный раскоряченными переплетениями толстых и тонких, прямых и коленчатых труб.
Больше всего он походил на невероятных размеров паровой котел. От него за версту веяло чудесами науки Жюль-Верновских времен. Здесь, у лифтовой стены, карниз проходил от него метрах в десяти, но с остальных трех сторон примыкал вплотную, становясь более широким, и там его загромождали какие-то невероятные, допотопные средства управления: манометры, рычаги, маховики, рукоятки, призматические перископы, еще более придавая гиганту вид какой-то чудовищной парасиловой установки. И я как-то сразу понял, что — вот он, тот самый «сундучок побольше и посложнее», о котором упомянул распираемый тщеславием и гордостью Клаус Хаусхоффер перед гостями.
Старик с доброжелательным любопытством посмотрел на меня.
— Вы хорошо держитесь, Трубецкой, — сказал он. — Но, бьюсь об заклад, вы даже не догадываетесь, что это такое.
Меня вдруг ошпарила догадка.
— В этой штуке делают людей агрессивными.
— Черт возьми, вы почти угадали. Но даже вы не представляете их размаха. В этой штуке сделали людей агрессивными. Навсегда. Идемте, — и он двинулся по чуть раскачивающемуся, чуть гудящему от шагов карнизу. Я пошел следом.
«Найди их и убей». Кого? Вот этого перемолотого жизнью полусумасшедшего старика? Кого?
Мы подошли к толстой короткой трубе первого перископа. Хаусхоффер с заметным усилием сдвинул с нарамника железную заслонку, и на кирпичную стенку напротив выхлестнул ослепительный световой блик, в пробившем сумеречный воздух луче плыли, как звезды, пылинки. На изглоданном лице Хаусхоффера резче прорисовались морщины, белые отсветы легли на древние приборы. Щурясь, Хаусхоффер потянул на себя висящую на решетчатом раздвижном кронштейне дисковую кассету со сменными светофильтрами, чуть прокрутил ее, выбирая, и ладонью с силой нашлепнул один из фильтров на перископ. Свирепый луч, бивший из адской топки «котла», померк.
— Извольте, — сказал Хаусхоффер, чуть отступив в сторону от перископа, поднес ко рту бутылку и сделал глоток.
В черном бездонном провале висел круглый, немного взлохмаченный сгусток огня. Несколько секунд я ошеломленно моргал — глаз привыкал к режущему свету медленно — и память бестолково металась от одной ассоциации к другой, пытаясь сообразить, на что это похоже…
— А если пошире — то вот так, — сказал Хаусхоффер и, неловко зажав коньяк подмышкой, обеими ладонями немного прокрутил широкое рубчатое кольцо, охлестнувшее тубус перископа.
Сгусток стремительно съежился, превратился в каплю. А далеко по сторонам от него, в густой, невероятно густой и, казалось, не имевшей пределов тьме глазу вдруг померещились едва неуловимые искры. Две… три…
В полной прострации я глянул на Хаусхоффера.