Ночной поезд на Лиссабон - Паскаль Мерсье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он хотел назвать речь «Благоговение и отвержение умирающего Слова Божия». «Слишком выспренно, — сказал я. — Какая-то высокопарная метафизика». И под конец он вычеркнул это слово. Вообще он был склонен к пафосу; он не хотел этого признавать, но знал, поэтому и обрушивался на всякую пошлость при каждом удобном случае. И мог быть несправедлив, страшно несправедлив.
Единственной, кого он щадил своей анафемой, была Фатима. Ей дозволялось все. Он носил ее на руках, все восемь лет их брака. Ему нужен был кто-то, кого можно носить на руках, такой уж он был. Но счастья ей он не дал. Мы с ней говорили об этом. Она меня не особо жаловала, наверное, ревновала к нашей с ним близости. Но как-то я встретил ее в городе, в кафе, она читала объявления о работе и некоторые обводила ручкой. Заметив меня, спрятала газету, но было уже поздно: я подошел сзади и все видел. Мы посидели. «Хочу, чтобы он мне больше доверял», — сказала она в том разговоре. Но единственной женщиной, кому он действительно доверял, была Мария Жуан. Мария, бог мой, да, Мария!
О'Келли принес новую бутылку. Он пил и молчал.
— А как фамилия Марии Жуан? — спросил Грегориус.
— Авила. Как святая Тереза. Поэтому в школе мы ее звали ее «a santa» — «святая». Она бросалась чем под руку попадет, когда это слышала. Потом, после замужества, взяла вполне обычную, незаметную фамилию, но я ее забыл.
О'Келли начал проглатывать окончания слов и замолчал. Он пил и молчал.
— Я на самом деле думал, что мы никогда не потеряем друг друга, — лишь раз сказал он в пространство. — Я думал, это невозможно. Когда-то мне попалось одно изречение: «Всякой дружбе свое время и свой конец». «Только не нашей, — думал я, — только не нашей».
О'Келли все чаще прикладывался к стакану, губы ему уже не повиновались. Он с трудом поднялся и на нетвердых ногах вышел из комнаты. Время спустя он вернулся, держа в руках листок бумаги.
— Вот. Это мы писали вместе. В Коимбре, когда весь мир принадлежал нам, как мы думали.
На листе стоял заголовок: «Lealdade por», а под ним список. Праду и О'Келли занесли в него основания, на которых зиждется лояльность.
Ответственность за другого; разделенное горе; разделенная радость; солидарность смертных; единство взглядов; совместная борьба; общие сила и слабости; общая потребность в близости; совпадение вкусов; единая ненависть; разделенные тайны; разделенные фантазии и мечты; сходное чувство юмора; одинаковые герои; совместно принятые решения; общие успехи, неудачи, победы, поражения; разделенные разочарования; общие ошибки.
— А где же любовь? Что-то я не вижу ее в этом списке.
О'Келли напрягся и на мгновение протрезвел.
— В нее он не верил. Даже не употреблял этого слова. Считал пошлостью. «Есть только три понятия, — обычно говорил он, — и только они: вожделение, симпатия и надежность. И все они преходящи. Быстрее всего уходит страсть, за ней следует симпатия и, к несчастью, чувство, что тебе с кем-то хорошо и надежно, тоже когда-то разбивается. Требования, которые нам предъявляет жизнь, все вещи, с которыми мы должны разобраться, слишком необъятны и мощны, чтобы наши чувства могли выстоять под их напором. Поэтому я и говорю о лояльности». Он считал, что лояльность — не чувство, а воля, решение, состояние души. Нечто, что случайность встреч и случайность чувств преобразует в необходимость. «Дыхание вечности, — говорил он, — всего лишь дыхание, но тем не менее».
Он заблуждался. Мы оба заблуждались.
Уже позже, когда мы вернулись в Лиссабон, он все мучился вопросом, а может ли быть что-то похожее на лояльность к самому себе? Обязательство не изменять и самому себе. Ни в мыслях, ни в поступках. Готовность ладить и с самим собой, даже когда себя не выносишь. Он творил о себе легенды, а потом делал все, чтобы легенды становились реальностью. «Я могу себя выносить, только когда работаю», — говорил он.
О'Келли умолк. Его тело расслабилось, взгляд снова помутнел, дыхание замедлилось, как у спящего. Грегориус понял, что просто уйти сейчас нельзя.
Он встал и подошел к книжным стеллажам. Целая полка литературы по анархизму, русскому, андалузскому, каталонскому. На корешках многих книг слово «justica». Достоевский, снова Достоевский. Эса ди Кейрош «O crime do padre Amaro», издание, которое Грегориус купил, когда в первый раз зашел к Жулио Симойншу. Зигмунд Фрейд. Биографии пианистов. Литература по шахматам. И наконец, в нише узенькая полочка с учебниками из лицея, иным почти семьдесят лет. Грегориус снял латынь и греческую грамматику, полистал хрупкие страницы, заляпанные чернильными кляксами. Словари, пособия с упражнениями. Цицерон, Ливий, Ксенофонт, Софокл. Библия, зачитанная и испещренная пометками на полях.
О'Келли проснулся, но когда заговорил, впечатление было такое, будто он еще пребывает в приснившемся видении.
— Он купил мне аптеку. Аптеку со всем оборудованием, в отличном состоянии. Вот так просто. Мы встретились в кафе и о чем только не говорили. А он о ней ни слова. Он умел из всего сделать тайну, я никого не знал, кто бы владел этим искусством лучше, чем он. Это было своего рода тщеславие, хоть он об этом и слышать не хотел. По пути домой он вдруг остановился. «Видишь аптеку?» — показал он.
«Конечно, — усмехнулся я, — и что?»
«Она твоя, — он потряс у меня перед носом связкой ключей. — Ты ведь всегда хотел иметь свою собственную аптеку, теперь она у тебя есть».
А после он оплатил еще и все закупки. И знаете, мне это ничуть не претило. Я был ошеломлен и в первое время, подходя к аптеке по утрам, недоверчиво тер глаза. Время от времени я звонил ему и говорил: «Представляешь, я стою в собственной аптеке». И тогда он смеялся своим неподражаемым счастливым смехом, который год от году звучал все реже.
У него было сложное отношение к семейному состоянию. Казалось, он широким жестом кидал деньги на ветер наперекор судье, своему отцу, который ничего подобного не допускал. А потом при виде нищего впадал в уныние: «Почему я бросаю только пару монет? Почему не пачку банкнот? Почему не все? И почему только ему, а не всем остальным? Это же просто слепой случай, что нам встретился он, а не другой? И вообще: как можно покупать мороженое и через несколько шагов спокойно взирать на подобное унижение? Так же нельзя! Слышишь, просто нельзя!» Однажды он так разбушевался от всей этой непонятности — «этой проклятой неотвязной непонятности», как он выражался, — что затопал, побежал назад и бросил в шляпу попрошайки изрядную купюру.
Лицо О'Келли, разгладившееся было, как у человека, который, наконец, высказал давнишнюю боль, снова омрачилось и сделалось дряхлым.
— Когда мы разошлись, я поначалу хотел продать аптеку и вернуть ему деньги. А потом передумал. Это значило бы зачеркнуть все, что было между нами, все долгие счастливые годы нашей дружбы. Так я бы осквернил нашу минувшую близость и былое доверие. Я оставил аптеку за собой. А через несколько дней после этого решения внезапно ощутил нечто странное: она стала по-настоящему моей, эта аптека, больше моей, чем раньше. Я так и не понял этого чувства. И до сих пор не понимаю.
— Вы забыли выключить в аптеке свет, — сказал на прощанье Грегориус.
О'Келли рассмеялся.
— Не забыл. Это специально. Свет там горит всегда. Всегда. Сущее мотовство. Чтобы взять реванш за нищету, в которой я вырос. Свет лишь в одной-единственной комнате, спать ложились в темноте. Пару чентаво карманных денег я тратил на батарейки для карманного фонарика, с которым читал по ночам. Книги я воровал. Книги нельзя продавать за деньги, считал я тогда и считаю до сих пор. У нас на много месяцев отключали электричество за неуплату. «Cortar a luz!»[78] — никогда не забуду этой угрозы. Мелочи, от которых никогда не отделаться. Как пахнет нищета, как жжет пощечина, как тьма опускается на дом, как ее взрывают проклятия отца… В первое время ко мне в аптеку наведывались полицейские из-за этого света. Потом оставили в покое.
23
Натали Рубин звонила трижды. Грегориус перезвонил ей.
— Словарь и португальская грамматика вообще не были проблемой, — затарахтела она. — Вы в нее влюбитесь! Как кодекс и куча таблиц с исключениями, составитель прямо помешан на этих исключениях. Как вы, простите.
Сложнее обстояло дело с историей Португалии. В продаже было много, и Натали остановилась на наиболее полной и компактной. Все книги уже отправлены. Персидскую грамматику, которую он просил, еще можно найти, ей обещали экземпляр в середине следующей недели. А вот история Сопротивления — это просто головная боль. Библиотеки были уже все закрыты, так что теперь она попытается только в понедельник. У Хаупта ей посоветовали заглянуть на семинар романистов и там спросить, она уже знает, к кому обратиться в понедельник.