La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет - Эльза Моранте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Идем же отсюда, идем!» — приговаривала Ида.
Но куда теперь идти, Ида не знала. Единственным убежищем, попавшимся ей на глаза, оказался винный погребок, где уже собралось немало народу, так что сесть было решительно некуда. Однако какая-то пожилая женщина, видя, что у Иды на руках ребенок, всмотрелась, поняла, что они из разбомбленных, велела своим соседям подвинуться и очистила для нее местечко на скамейке возле себя.
Ида тяжело дышала, одежда на ней порвалась, ноги были исцарапаны, лицо испещрено черными жирными пятнами, среди которых угадывались отпечатки маленьких ладошек Узеппе. Едва женщина убедилась, что Иде удалось водвориться на скамью, она заботливо спросила:
«Вы здешняя?» И в ответ на молчаливый кивок Иды она сообщила: «А я нет. Я приехала из Манделы». Она в Риме бывала наездами, по понедельникам — приезжала продавать продукты. «Я деревенская», — уточнила она.
Здесь, в винной лавочке, она ждала внука, тот каждый понедельник сопровождал ее, помогая устроиться с продажей; в момент налета он был где-то в городе. Говорили, что в этой бомбардировке было задействовано не меньше десяти тысяч самолетов, что Рим теперь разрушен до основания, включая и Ватикан, и Королевский дворец, и площадь Виктора-Эммануила, и Цветочный рынок. Все горит.
«Где же мне теперь найти внука? Да и поезда на Манделу — ходят они или нет?»
Женщине было лет семьдесят, она была еще крепка, высокого роста, плотная, румяная, с двумя черными сережками в ушах. На коленях она держала пустую корзинку, в которой была сложена деревенская шаль; казалось, старуха готова ждать внука лет триста, словно брамин в индийской легенде.
Видя отчаяние Узеппе, который все еще взывал к своему «Би», только совсем уже тихим, охрипшим голосом, она попыталась отвлечь его, стала покачивать перед его лицом крестиком из перламутра, который носила на шее на шнурочке.
«Би, би, би, маленький… Что это мы там говорим, а? Что это у нас за „би“?»
Ида тихонько ей объяснила, намеренно неотчетливо произнося слова, что Блицем зовут их собачку, оставшуюся под развалинами дома.
«Ах, все мы в конце концов околеем, что христиане, что скотинка…» — заметила эта деревенская женщина, неприметно покачав головой в знак полной покорности судьбе. Потом она повернулась к Узеппе, исполненная матриархальной важности, и уже без всякого сюсюканья утешила его следующими словами: «Ты, малыш, не плачь, твоя собака приделала себе крылья, стала голубком и улетела на небо».
Говоря это, она двумя приподнятыми ладонями изобразила два трепещущих крыла. Узеппе, который верил во все, что ему говорят, перестал плакать и принялся с интересом следить за легким трепетом этих ладоней, которые в конце концов снова опустились на ручки корзины и там спокойненько присмирели вместе со всею сотней морщинок, в которые неизгладимо въелась земля.
«Крылья? А почему крылья?»
«Потому что она теперь не собака, она уже голубок, белый-белый».
«Голубок… белый-белый», — согласился Узеппе, внимательно рассматривая женщину заплаканными глазами, в которых уже зарождалась улыбка.
«А что она там теперь делает?»
«Летает вместе с другими голубками, их там много».
«А сколько?»
«Много-много».
«А сколько?»
«Триста тысяч».
«А триста тысяч — это много?»
«Больше, чем эта корзина».
«Как много… Как много! А что они все там делают?»
«Летают себе да играют. Вот так-то».
«А вастаки там тоже есть? И вашаки есть?»
«Там все есть».
«И вашаки?»
«И лошадки».
«А вашаки тоже летают?»
«Еще как летают».
Узеппе отблагодарил ее улыбкой. Он был весь покрыт черноватой пылью, залит потом и выглядел, как трубочист. Свалявшиеся черненькие пряди торчком стояли у него на голове. Женщина, разглядев, что на ножках у него были кровоточащие царапины, властно позвала солдата, зашедшего в погребок, и велела ему заняться этими царапинами. Узеппе перенес это торопливое лечение, даже не обратив на него внимания — так занимала его нежданная счастливая карьера Блица.
Когда солдат закончил обработку его царапин, Узеппе рассеянно попрощался с ним взмахом ладошки. Теперь оба его кулачка были пусты — шарик «Рома» тоже потерялся. Прошло еще немного времени, и Узеппе уже спал — в своей измазанной рубашонке и мокрых штанишках. С этой минуты старуха из Манделы уже не сказала ни слова.
В погребке между тем обозначилось какое-то движение народа; он давно уже пропах людским потом, теперь к этому запаху добавились и другие, врывавшиеся снаружи вместе с хлопками двери. Но, в отличие от ночных посиделок, сейчас не было ни толчеи, ни неразберихи, ни гула голосов. Почти все присутствующие ошеломленно смотрели друг другу в лицо — и молчали. У многих одежда была изодрана и обожжена, некоторые были измазаны в крови. Откуда-то снаружи на фоне непрерывного и неотчетливого гула доносилось что-то вроде надсадного кряхтенья, время от времени раздавался чей-то исступленный крик — словно из горящего леса. Стали появляться кареты скорой помощи, пожарные машины, пешие команды, вооруженные баграми и лопатами. Кто-то разглядел даже грузовики, наполненные гробами.
Среди присутствовавших в погребке Ида не знала почти никого, но в ее голове в бесплодной и беспорядочной перекличке время от времени возникали физиономии тех или иных соседей по дому, которые в ночи налетов прибегали в этот подвал вместе с нею в поисках укрытия. В те ночи, одурманенная снотворными, она едва их замечала, а вот сегодня мозг явил ей этих людей, вопреки их фактическому отсутствию, прямо-таки с фотографической точностью. Вот Вестник, человек, когда-то работавший в «Мессаджеро», с трясущимися руками и ногами, которым дочери на ходу управляют, точно тряпичной куклой. Привратница Джустина, косоглазая, вдевающая нитку в иголку на солидном расстоянии. Чиновник со второго этажа, употребляющий такие словечки, как «Сальве!» и «Прозит!» и оборудовавший военный огород прямо во дворе. Жестянщик, походивший на актера Бестера Китона[11] и страдавший артрозом, и его дочка, теперь носящая форму трамвайного ведомства. Ученик автослесаря, приятель Ниннуццо, который носил футболку с печатной надписью: «Пирелли. Камеры и покрышки». Проэтти, безработный маляр, который тем не менее постоянно таскает на голове свой рабочий картуз, сложенный из газетной бумаги… В теперешней неизвестности относительно их судьбы все их физиономии рисовались ей как бы подвешенными в каком-то ничейном пространстве, из которого они с минуты на минуту могли появляться во плоти и крови — они, тянущие лямку в квартале Сан Лоренцо, готовые и заработать, и подработать; и из этого же пространства они, чего доброго, могли уже отбыть в недостижимую даль, подобные звездам, погасшим тысячелетия тому назад, и их в этом случае нельзя будет вернуть никакими силами, они станут более недоступными, чем мифические сокровища, брошенные на дно Индийского океана.
Вплоть до сегодняшнего утра карликовая дворняжка, нареченная Блицем, с готовностью являлась на любой зов — дворника ли, тряпичника… Сама Ида не очень-то с Блицем считалась, рассматривая его как непрошеного гостя и никчемного иждивенца. И вот пришел час, когда Блиц стал недостижимым, и даже все полицейские рейха не смогут его отловить.
Первое, что приходило Иде на память при мысле о Блице, и от чего она ощущала легкий, но явственный укол в сердце — это то белое звездчатое пятнышко, что было у Блица на животе. Эта единственная элегантная деталь, связанная с существованием Блица, теперь становилась главной зацепкой для жалости по поводу его гибели.
Кто знает, что скажет Нино, когда вернется, а Блица между тем не будет? Вся земля трещала и рвалась на части, и в этом всеобщем крушении Нино, в представлении Иды, был единственной точкой, где господствовало спокойствие и даже легкомыслие. Может быть, Ида пришла к мысли, что, вообще-то говоря, жулики да мошенники нигде не пропадут? Хотя с самого дня своего отбытия Нино не давал о себе знать, Ида ощущала некую ясновидческую уверенность, что Нино вернется с войны живым и невредимым, и что, более того, он объявится весьма скоро.
Кто-то просунулся в дверь и сообщил, что на улице люди из Красного Креста раздают продукты и одежду; тут же старуха из Манделы встала; у нее оказалась молодая, с легкой раскачкою, походка, и она вышла, чтобы раздобыть что-нибудь. С одеждой у нее не получилось, но она принесла два пакетика сухого молока, две плитки кустарного шоколада и плитку прессованного и почти черного мармелада. Все это она сунула в пустую кошелку Иды; та была ей крайне благодарна. Она ведь знала; едва проснувшись, Узеппе захочет поесть, поскольку в этот день единственной его трапезой был завтрак, который он разделил с Блицем. Этот завтрак, как и всегда, состоял из куска хлеба, выкупленного по карточкам, податливого и крошащегося, скорее всего выпеченного из отрубей и картофельной шелухи, и чашки водянистого молока. Увы, теперь, вспоминая, как выглядел этот завтрак там, наверху, в их залитой солнцем кухоньке, она должна была признать его роскошным пиршеством. Сама она тогда выпила только чашечку суррогатного кофе, но сейчас тем не менее не ощущала никакого голода, а только тошноту, словно губительная пыль, поднятая бомбежкой, сгустком свернулась у нее в желудке.