Тайная история Костагуаны - Хуан Габриэль Васкес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спешу сказать: война была небольшая, пробная, назовем ее так, или любительская. Правительственные силы всего за два месяца справились с повстанцами: в наши заколоченные окна ударилось эхо сражения в Бокас-дель-Торо, единственной значительной стычки, произошедшей на Перешейке. У панамцев были еще свежи воспоминания о Педро Престане и его висящем на перекладине теле; когда из Бокас-дель-Торо донеслись какие-то несмелые и тихие либеральные выстрелы, многие начали опасаться новых расстрелов и новых виселиц над рельсами.
Ничего этого не случилось.
Однако… в истории всегда есть «однако», и вот очередное. Война едва коснулась панамских берегов, но все же коснулась. Война всего на несколько часов заглянула к нам, но все же заглянула. А самое главное, эта любительская война пробудила аппетит колумбийцев, сыграла роль морковки перед лошадиной мордой, и, пока она шла, я понял, что в скором времени нас ждет что-то пострашнее… Я улавливал в воздухе жажду войны, и спрашивал себя, а удастся ли мне противостоять ей, просто закрыв двери моего аполитичного дома, и тут же отвечал: да, удастся, иначе и быть не может. Видя, как спит Элоиса, чьи ноги стремительно удлинялись прямо на глазах, чьи кости таинственно меняли очертания, или как голая Шарлотта на заднем дворе, под пальмой, моется в душе, словно живая картина из музея Оранжери, я думал: да, да, да, мы в безопасности, никто нас не тронет, мы освободились от политики, мы неуязвимы в нашем аполитичном доме. Но настало время сделать признание: размышляя о нашей неуязвимости, я в то же время ощущал в животе нечто странное, похожее на голод. Эта пустота стала накатывать и ночами, когда в доме гасли огни. Она приходила во сне и если я думал о смерти отца. Я неделю не мог понять, что это, а потом с удивлением понял: это страх.
Рассказал ли я о нем Шарлотте, рассказал ли Элоисе? Разумеется, нет: страх, как и призраки, наносит гораздо больший урон, если его упоминают. Годами он жил возле меня, как домашний питомец, которого я утаил от других, и против собственной воли я питал его (или он сам, тропический паразит, питался от меня, словно хищная орхидея), не осознавая его присутствия. В Лондоне капитан Джозеф К. тоже боролся с небольшими и неизреченными личными страхами. «Мой дядя умер 11-го числа, – написал он Маргерит Порадовской, – и мне кажется, будто вместе с ним умерло все внутри меня, будто он унес с собой мою душу». Следующие месяцы прошли в попытках вернуть душу обратно: именно в этот период Конрад познакомился с Джесси Джордж, обладавшей в его глазах двумя неоспоримыми достоинствами – она была англичанка и машинистка. Через пару месяцев он предложил ей руку и сердце, воспользовавшись сокрушительным аргументом: «В конце концов, дорогая, жить мне осталось не так уж долго». Да, Конрад видел ее, видел бездну, разверзнутую у его ног, чувствовал этот странный голод и метнулся под крышу, как пес во время грозы. Мне следовало поступить так же: сбежать, удрать, собрать вещи, схватить за руки близких и уехать, не оглядываясь. Написав «Сердце тьмы», Конрад погрузился в новые глубины подавленности и нездоровья, а я, я не заметил новых бездн у своих ног. В Страстную пятницу 1899 года Конрад отмечал: «Крепость моего духа смущается видом чудовища. Оно не движется, косо смотрит, оно спокойно, как сама смерть, и оно поглотит меня». Если бы я оказался способен уловить пророческо-телепатические волны, посылаемые этими словами, то, возможно, попробовал бы догадаться, выяснить, что это за чудовище (хотя я и так догадываюсь, как, впрочем, и читатели), и сделать так, чтобы оно не поглотило нас. Но я не сумел истолковать тысячи знаков, роившихся в воздухе в те годы, не сумел прочесть предначертания, скрытые в фактах, до меня не дошли предупреждения, которые моя родственная душа Конрад посылал мне издалека.
«Человек – подлое животное, – написал он в те дни Каннингему-Грэму. – Его склонность ко злу должна быть организована». А также: «Преступление – необходимое условие организованного существования. Общество по сути своей преступно. Иначе оно не могло бы существовать». Юзеф Конрад Коженёвский, почему до меня не долетели эти слова? Дорогой Конрад, почему ты не подарил мне шанса защититься от подлых людей и их организованной склонности ко злу? «Я как человек, утративший своих богов», – сказал ты тогда. А я не увидел, Джозеф К., не увидел в твоих словах утраты моих богов.
Семнадцатого октября 1899 года, незадолго до того, как у моей дочери Элоисы впервые пошли месячные, в департаменте Сантандер началась самая долгая и кровавая война в истории Колумбии.
Ангел Истории действовал, в общем, как обычно. Он – блестящий серийный убийца: стоит ему наткнуться на удачный способ, которым люди могут уничтожать друг друга, и он вдохновенно вцепится в него намертво, как сенбернар… Перед войной 1899 года Ангел в течение нескольких месяцев занимался тем, что унижал либералов. Сначала он воспользовался для этого президентом-консерватором, доном Мигелем Антонио Каро. До его прихода к власти армия страны состояла из шести тысяч человек. Каро увеличил личный состав до максимально допустимого – десять тысяч, и за два года учетверил расходы на военное снаряжение. «Правительство должно обеспечивать мир», – говорил он, а сам тем временем, словно муравей, тащил к себе в муравейник девять тысяч пятьсот пятьдесят два мачете с ножнами, пять тысяч девяносто карабинов Винчестера 44 калибра, три тысячи восемьсот сорок одну винтовку Гра 60 калибра с начищенными штыками и прочее, и прочее. Президент был талантливым амбидекстером: одной рукой он немного переводил из Монтескье («Дух республики есть мир и умеренность»), а другой подписывал указы о наборе в армию. На улицах Боготы голодных крестьян и пеонов с асьенд мобилизовали за два реала в день, а их жены садились у стенки ждать этих денег, чтобы купить картошки на обед; священники расхаживали по городу и сулили юнцам вечное блаженство в обмен на военную службу.
На этом президент-консерватор наскучил Ангелу Истории, и тот решил заменить его на другого; а чтобы пуще разозлить либералов, назначил на пост дона Мануэля Антонио Санклементе, восьмидесятичетырехлетнего старика, который, едва вступив