Некоторые вопросы теории катастроф - Мариша Пессл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ханна перевела дух.
– Я всегда старалась обращаться с вами как со взрослыми людьми. Равными мне, моими друзьями. А вы к нашей дружбе отнеслись с полнейшим пренебежением. Я никак опомниться не могу.
– Простите, – сказал Чарльз.
Я у него такого смиренного голоса никогда не слышала.
Ханна обернулась к нему, соединив вместе наманикюренные ногти длинных пальцев, словно построила маленькую церковь со шпилем.
– Не в прощении дело, Чарльз. Когда вы повзрослеете – а до этого, как видно, еще ой как далеко, – вы поймете, что нельзя просто попросить прощения и все вернуть как было. У меня близкий друг умер, и я… я так расстроена…
Душераздирающий монолог длился во время закусок и добрую половину горячего. Когда наш официант резвой антилопой прискакал подать меню для десерта, мы сидели унылые, точно диссиденты тридцатых годов в СССР, после года исправительных работ в Сибири и прочем суровом Заполярье. Плечи Лулы поникли, – казалось, она сейчас упадет в обморок. Джейд не поднимала глаз от тарелки. Чарльз насупился, мрачный и несчастный. На лице Мильтона появилось обреченное выражение, и весь он сполз ниже на сиденье, так что его крупное тело почти совсем скрылось под столом. Найджел не проявлял внешних признаков сожаления или раскаяния, но, я заметила, он съел только половину бараньей ножки по-индийски, а к картофельному пюре с луком-пореем даже не притронулся.
Я, конечно, слушала, не пропуская ни слова, и сердце у меня сжималось всякий раз, как Ханна смотрела на меня, не скрывая горького разочарования. Почему-то, когда она смотрела на других, ее разочарование казалось не таким горьким, и дело тут не в папиной «теории самомнения», согласно которой человек всегда воображает, будто в каждой чужой пьесе непременно играет главную роль как единственный объект любви и ненависти всех прочих персонажей.
Время от времени Ханна в расстройстве выпускала страховочный канат своих реплик и замирала в мертвой тишине. Пауза тянулась необозримой безводной пустыней. Ресторан в сверканьи огней и звяканье посуды, с красиво сложенными салфеточками и ослепительными вилками (в них отражались застрявшие в зубах мельчайшие кусочки пищи), с подвешенной к потолку вдовствующей герцогиней, мечтающей наконец спуститься оттуда и пойти танцевать кадриль с каким-нибудь привлекательным холостяком, – все это словно стало чужим и беспросветным, как рассказ Хемингуэя со скупыми диалогами, убивающими всякую надежду словами-пулями, и роскошными властными голосами. Может, дело в том, что в моей личной хронологии имелся помеченный красным промежуток между 1987 и 1992 годами, с пояснительной надписью «НАТАША АЛИСИЯ БРИДЖЕС Ван Меер. МАМА»… Я всегда четко сознавала, что между людьми всегда бывает Первая встреча и Последняя встреча. И я не сомневалась, что сегодня у нас Последняя встреча. Пришло время прощаться, и нарядная обстановка ресторана для этого так же уместна, как и любая другая декорация.
Только одно помешало мне разреветься прямо над меню с десертами: комната Ханны. Предметы в той комнате определили ее с точностью и теперь позволяли мне понимать скрытый смысл каждого ее слова, каждого быстрого взгляда, каждой заминки в разговоре. Ханна в одиночку прикончила целую бутылку вина – явное свидетельство внутреннего разлада. И даже волосы у нее бессильно повисли. Конечно, я сознавала, что это слишком профессиональный подход, но поделать ничего не могла: я все-таки папина дочка, а значит, склонна все на свете каталогизировать. Под глазами у Ханны залегли сероватые тени, словно их заштриховали акварельным карандашом из набора мистера Моутса[242]. Она сидела очень прямо, как на уроке в школе[243]. Во время пауз, когда она не отчитывала нас, Ханна вздыхала и потирала пальцами ножку бокала, как в рекламе домохозяйка, заметившая пыль[244]. Я чувствовала, что среди мелких отдельных подробностей – коллекция ножей, голые стены, обувные коробки и колючее покрывало – кроется фабула Ханны, ее основная тема. Возможно, она просто вроде Фолкнера: ее надо читать очень внимательно, слово за словом, не пропуская постраничных комментариев, со всеми ее причудливыми лирическими отступлениями (костюмированная вечеринка) и неправдоподобными поворотами сюжета (Коттонвуд). Рано или поздно я дойду до последней страницы и пойму, о чем, собственно, книга. Может, еще и краткий пересказ для ленивых напишу.
– А расскажите что-нибудь про того человека, который умер, – вдруг попросила Лула, отводя глаза. – Я, конечно, не хочу лезть не в свое дело, и, если вам не хочется говорить об этом, я пойму. Но все-таки мне будет легче спать по ночам, если хоть немножко о нем узнаю. Какой он был?
Ханна могла бы ответить глухим безжизненным голосом, что после нашего гнусного предательства действительно не надо бы лезть не в свое дело. А она задумчиво посмотрела в меню десертов (примерно посередине между шербетом из маракуйи и пирожными ассорти), одним глотком допила вино и начала неожиданно захватывающий рассказ на тему: «Смок Уайанок Харви. Жизнеописание».
– Мы с ним познакомились в Чикаго, – начала Ханна, кашлянув.
Тут подлетел официант – долить в ее бокал остатки вина из бутылки.
– Пожалуйста, шоколадный торт «Валгалла» и к нему…
– Мороженое с белым шоколадом и карамельный соус? – прочирикал официант.
– На всех. И можно коньячную карту?
– Конечно, мадам!
Он с поклоном ретировался в свою любимую саванну, поросшую круглыми столиками и золочеными стульями.
– Боже, как давно это было… – Чайная ложечка в руках Ханны крутила тройные сальто. – Да, он был замечательный человек. Смешить умел несравненно. Щедрый до безрассудства. Великолепный рассказчик. Все к нему тянулись. Когда Смок… Дабс, я хотела сказать. Хорошие знакомые так его звали – Дабс. Когда он рассказывал какую-нибудь веселую историю, все хохотали до упаду. Просто умирали со смеху.
– Когда человек умеет хорошо рассказывать, это здорово, – сказала Лула, увлеченно подавшись вперед.
– И дом у него был потрясающий – как будто из «Унесенных ветром». Огромный, с белыми колоннами, и белая изгородь, и магнолии. На юге Западной Виргинии, поблизости от Финдли. Построен в тысяча восемьсот каком-то году. Он его назвал «Мургейт»[245]. Н-не помню почему.
– А вы там бывали? – спросила Лула замирающим шепотом.
Ханна кивнула:
– Много раз. Раньше там была табачная плантация – четыре тысячи акров, – но у Смока всего сто двадцать. Там водятся призраки. Рассказывали ужасную историю… Забыла. Что-то связанное с рабством…
Она наклонила голову к плечу, припоминая, а мы все вытянули шеи, как первоклашки, когда им читают вслух сказку.
– Дело было незадолго до Гражданской войны, так мне Дабс рассказывал. Кажется, дочь владельца поместья, местная красавица, полюбила раба и забеременела от него. Когда ребенок родился, хозяин поместья велел слугам отнести его в подвал и бросить в печь. И до сих во время грозы или летней ночью, когда в кухне стрекочут сверчки – особенно когда сверчки, – снизу, из подвала, доносится детский плач. А во дворе перед домом растет ива, – говорят, к ней привязывали провинившихся рабов во время порки. На стволе все еще можно разглядеть вырезанные инициалы той девушки и ее любимого. Дороти Эллен, первая жена Смока, ненавидела эту иву. Считала, дерево пропитано злом. Она была очень религиозна. Хотела, чтобы иву срубили, но Смок не позволил. Он сказал – нельзя притвориться, будто ничего плохого не было. Жизнь невозможно приукрасить. Все шрамы и обломки остаются с тобой – только так человек может учиться и становиться лучше.
– Старое какое дерево, – прокомментировал Найджел.
– Смок был человек с острым чувством истории. Понимаете, о чем я?
Ханна в упор смотрела на меня, и я машинально кивнула. Я и правда понимала, о чем она говорит. Леонардо да Винчи, Мартин Лютер Кинг-младший, Чингисхан, Авраам Линкольн, Бетт Дэвис – если почитать их биографии, видишь, что, когда им не было еще и месяца от роду и они гулили в колыбельке где-нибудь в неведомой глуши, уже тогда в них было что-то историческое. То пространство, которое в жизни других детей занимает бейсбол, деление столбиком, игрушечные машинки и хулахуп, у них занимает История с большой буквы, и потому они вечно простужаются, у них нет друзей, а иногда есть еще и какое-нибудь физическое уродство (хромота лорда Байрона, заикание Сомерсета Моэма и так далее). Они уходят в себя и начинают грезить о тайнах анатомии, борьбе за гражданские права, завоевании Азии, утраченной речи[246] или о том, чтобы в течение четырех лет побыть падшей женщиной, коварной злодейкой и старой девой[247].
– Да он прямо мечта, – сказала Джейд.
– Был, – тихо поправил Найджел.
– А вы с ним, э-э… – Чарльз оставил вопрос неоконченным, на дороге в пресловутый мотель с шершавыми простынями и классическим скрипучим матрасом.