Живые и мертвые классики - Владимир Бушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако гигант террора настаивает: меня не судили по малолетству. Но вдруг в «Независимой» — новый виток героизма: «Я в 16 лет был арестован как антисталинист, сидел на Лубянке и ждал расстрела». Даже расстрела! Так, значит, приговорили? Да, да, подтверждает в «Завтра»: «Меня должны были расстрелять». Не из пушки?
Но есть и другие варианты трагедии: «К нам на комсомольское собрание (в ИФЛИ) приехали колхозники (первый раз слышу о таких визитах. — В.Б.), начали нахваливать колхозную жизнь. А я встал и сказал, что за свои трудодни не получил в колхозе ничего. И мои близкие друзья написали донос. Меня арестовали, привезли на Лубянку». Сразу! Да неужто на Лубянке в 1939 году других дел не было, как возиться с юнцом, допустим, из плохого колхоза? В «Горизонте» читаем: «Я с юности был антисталинистом. В 1939 году меня арестовали за выступление против культа Сталина». Так против колхозов или против культа? И какое выступление, где? «Правда»: «В 16 лет я стал антисталинистом и собирался убить Сталина». Из книги «Нашей юности полет» узнаем кое-что еще: «В 1939 году на семинаре в ИФЛИ я рассказал, что творилось в колхозах». Теперь уже не на комсомольском собрании, а на семинаре! Новое недоумение: почему? Неизвестно. А известно только, что сидел недоросль на Лубянке и ждал расстрела. Но тут случилось чудо.
После допроса юного террориста должны были куда-то переправить, может быть, на место лютой казни. Его повели два чекиста (в книге — один, но молодой). «Мы втроем вышли на площадь, но вдруг выяснилось, что мои конвоиры забыли какие-то документы. Они приказали мне стоять и ждать». А сами пошли обратно в здание НКВД. Да разве не мог пойти один? Конечно, мог. Но, видите ли, говорит, «им и в голову не пришло, что я могу уйти». Это почему же? Может, то были не чекисты, а балерины Большого театра, ведь он там недалеко? Они же оставляли на площади не кого-нибудь, а террориста, который, по его собственным словам, за намерение убить вождя заслуживал расстрела.
И он бежал. Как же не чудо! «Скитался по стране год, без документов. В 1940 году меня арестовали. Доставили в участок, предложили на выбор: или добровольцем в армию, или в тюрьму. Я выбрал армию». Во-первых, где скитался? Любопытно же узнать! Неизвестно. А куда делись документы? Молчание. Где арестовали? Неизвестно. За что грозили тюрьмой? Молчание. Разве милицейские участки направляют в тюрьмы и занимаются призывом в армию? Вот уж это известно очень хорошо: не они. И, наконец, при чем здесь «добровольцем», если осенью 1940 года метеору уже 18 лет. Пора служить!
Так что же поведал нам о войне сей всемирно известный мудрец в юбилей великой Победы?
Сперва о себе: я, говорит, был кавалеристом, потом — танкистом, потом летчиком да еще и разведчиком. Энциклопедический случай! О втором столь многопрофильном воине я и не слышал ни на фронте, ни в последующие шестьдесят лет. Но когда именно герой попал на фронт? где воевал — на каких фронтах? в каких армиях? в каком полку? Почему-то опять и опять умалчивает. А ведь все имело название или номер. Неужели забыл? Я до сих пор помню даже номер нашей полевой почты — 66417. Сказал хотя бы, в каких краях сражался? кто был командиром? какое звание сам имел? Тоже ничего не известно. Опять сплошная анонимщина.
Оказавшись перед войной со своим танковым полком неизвестно где «на западной границе», Зиновьев сочинял стихи:
С нашей мощною силенкойМы раздавим, как котенка,Всех врагов одним ударом,В их земле дадим им жару…
Вызывает удивление не то, что молодой солдат сочинял тогда такие вирши, а то, что они 65 лет сидят в ученом мозгу всемирно известного гиганта, а «Литературная газета» сочла возможным их обнародовать.
Но вот война началась. Автор рассказывает такой эпизод: «В июле 1941 года в одном месте скопились остатки различных разбитых частей».
В каком месте? Каких частей? Молчит, словно это до сих пор военная тайна. И вот из этих таинственных частей в неизвестном месте неизвестно кто образовал «новое подразделение». Человек не понимает разницу между «подразделением», «частью», «отрядом» и т. д. Добровольцы, в числе которых оказался и Зиновьев, должны были «любой ценой» прикрыть отход сего «подразделения». Об этом опять есть колченогий стишок:
Доброволец, два шага вперед!Ну а мы пошагаем дале.Пусть потом кто-нибудь соврет,Что тебя, как и всех, принуждали…
И в том же примерно духе стихотворец долго шагает по строчкам дале. Чем дело кончилось, удалось ли обеспечить отход «подразделения», как обернулось дело для самих добровольцев, — обо всем этом автор в интересах все той же военной тайны умалчивает. Но зато сообщает: «Среди добровольцев не было ни одного члена партии, были даже штрафники и исключенные из комсомола». Откуда в 41 году взялись штрафники? Штрафные части были созданы летом 42-го. И почему же не оказалось ни одного члена партии, ни одного комсомольца, а только, как на подбор, исключенные? Какой опять нетипичный факт: ведь те и другие, по данным хотя бы недавно вышедшей книги «Социология великой победы» (М.,2005) составляли в действующей армии до 50 процентов. Так что, струсили коммунисты и комсомольцы, что ли, в этом эпизоде? Или весь эпизод — досужая выдумка, потому и анонимность опять и конца нет?
От человека, который говорит «я прошел всю войну», крайне странно слышать и то, допустим, что «одним из важнейших — если не самым важным! — фактором обороны» Ленинграда и Сталинграда были сами их имена: «Если бы Ленинград назывался Петербургом или Петроградом, его сдали бы. Но город, названный именем Ленина, должен был устоять любой ценой. Любой!.. И если Сталинград назывался бы Царицын, его сдали бы». Ну, а почему же не спасло имя областной центр Сталино (Донецк), крупный город на Украине? Он был сдан 21 октября 1941 года. А города Калинин (Тверь), Ворошиловск (Ставрополь), Ворошиловград (Луганск), Киров в Калужской области? Да и такие города, как Пушкино (Царское Село) или Лев Толстой (Остапово). Ведь тоже дорогие имена, но все эти города, увы, были сданы. Зиновьев отвергает религию, но его вера в спасительную силу имен ничуть не лучше россказней о том, что-де Москву спасли не мужество и обильно пролитая кровь народа, а икона Божьей матери, которую на самолете обнесли вокруг столицы.
С поразительной уверенностью автор извещает нас дальше: «Для большинства людей (а это были, прежде всего, молодые), отправлявшихся на фронт, главным в их психологическом состоянии было состояние отупения, окаменелости, какое бывает у приговоренных к смерти. Все остальные чувства заглушаются». Есть веские основания полагать, что здесь автор либо передает свое собственное состояние, но приписывает его большинству советских людей, либо он просто не был на фронте, — отсюда и вся анонимщина.
И какие же чувства у попавшего на фронт отупевшего человека «заглушались»? Оказывается, прежде всего — патриотизм: «Понятие патриотизма в применении к нам, фронтовикам, было лишено смысла». Нет, он признает, что на фронте совершались подвиги, «но патриотизм тут, повторяю, ни при чем».
Конечно, если под патриотизмом понимать барабанные речи, то они не имеют никакого отношения к подвигам, но Толстой знал, что есть «скрытая теплота патриотизма», а советский поэт об этом же сказал так:
Никто не говорил «Россия!»,А шли и гибли за нее.
Да, это всегда называлось патриотизмом, любовью к родине. И чего тут мыслитель мутит воду, наводит тень на Победы ясный День, непонятно.
Да не просто тень, а сплошной мрак: «Советских людей, которые стремились уклониться от фронта, было гораздо больше тех, кто добровольно рвался на фронт». Да откуда взял? Как подсчитал? Известно, что в народное ополчение желали вступить свыше 4 миллионов человек, но зачислено было около 2 миллионов. Например, Дмитрий Шостакович 4 июля 41 года на страницах «Известий» выразил желание идти на фронт, но его, конечно, не пустили. Добровольцы составили 36 дивизий, из которых 26 прошли всю войну, а 8 стали гвардейскими (Великая Отечественная война. Энциклопедия. М. 1985. С. 479). Я уж не говорю о партизанском движении, оно было только добровольным. А это — 60 соединений и около 2 тысяч отрядов. 183 тысячи партизан награждены орденами и медалями, из них 95 стали Героями Советского Союза. А каковы ваши цифры, сударь философ?
Вместо ответа он выдвигает еще вот какой праздничный постулатик: «Для большинства россиян слово «фронт» означало муки, раны и смерть. Наивно думать, будто патриотизм и преданность идеям коммунизма могли пересилить осознание этой реальности». Во-первых, ни о каких идеях коммунизма на фронте и разговоров не было. И всем, разумеется, было понятно, что фронт это не у тещи на блинах — что тут «пересиливать? — но получали повестку, распивали с родными, с друзьями заветную поллитровку и шли на призывной пункт: